– Ты почему взгляд отводишь? Или скрываешь что?
Он вместо ответа манит комнатного отрока, кто оправляет свечи. Что-то шепчет – слуга опрометью кидается прочь.
Я вскипаю:
– Ты что о себе возомнил, собака?! Как смеешь при мне тайничать?!
– Сейчас увидишь, – отвечает Малюта.
А отрок уже вбегает обратно. В руке у него зеркало.
– Погляди на себя, государь.
Беру зеркало за серебряную ручку. Смотрю.
Господь всеблагий!
На лбу, точно посередине, краснеет круглый кровоподтек, будто кто поставил мне на чело печать.
Синяки от молений бывали и раньше, но такого ровного, густого, с будто нарисованными краями не случалось никогда.
Сердце мое трепещет от священного восторга.
Вот он, знак, о коем я столь истово просил!
Я отмечен Господом! Я понят Им! Я прощен!
По лицу текут слезы. Через их пелену зала кажется радужной.
О сладчайший миг! О великое облегчение!
Все грехи мои сняты! На мне Божье благословение, и явлено оно так, чтобы все увидели и склонились.
– Зрите! – провозглашаю я.
– Се от Господа Бога Саваофа печать! Служите мне верно, держитесь руки моей, и все спасетесь!
Думские низко кланяются. Первым разгибается Малюта.
– Опять молиться пойдем? – вздыхает он. – Спать охота.
– Иди, спи, дуболом. Ты мне сегодня больше не надобен, – усмехаюсь я. Мне приходит в голову отрадная мысль. – А что Корнилий Пещерник? Не помер еще?
– Помер – сказали бы. Никак ты придумал, какой его казнью казнить? Пора бы. Месяц уже сидит.
Я поглаживаю свое отмеченное благодатью чело, улыбаюсь.
О жестоковыйном Корнилии
Тем же вопросом встречает меня и Корнилий:
– Придумал уже, Каин, как будешь меня казнить?
Он сидит в темнице для самых бережных узников, которые не должны помереть сами от холода или сырости. В темнице тепло и сухо, даже есть малое оконце, через которое идет воздух, а днем льется свет.
Корнилий костляв, седобрад и седобров, в латаной черной рясе и выцветшей скуфье. Вставать и не думает.
Сам грязен, согбен, вшив, сидит меж злопахучих луж и нечистот, а смотрит на царя презрительно, словно на мокрицу. В прежние разы меня от этого взгляда кидало в ярость, а ныне я спокоен и победителен. Стою, опершись на посох, златое шитье на висящих рассечных рукавах сверкает в свете факелов. Лоб у меня закрыт бархатной тафьей, надвинутой по брови.
Отвечаю с усмешкой:
– Да вот, поспорил с Григорий Лукьянычем, как тебя до самой души пронять.