Врач дивизиона рассказывал нам о том, что в тысяча восемьсот семьдесят шестом году Мочутковский привил себе возбудителя сыпного тифа, а в тысяча девятьсот двадцать седьмом году Латышев посадил себе на предплечье тринадцать клещей и через десять дней после их укусов заболел клещевой лихорадкой. Разве с позиций обычных представлений о здравом смысле можно назвать разумными поступки этих врачей? Ведь они рисковали не только своим здоровьем, но и самой жизнью. Добровольно обрекали себя на смертельный риск. Во имя чего? Вот тут-то и начинается непостижимое четвертое измерение. Рисковать жизнью могут многие. Даже трусы. Казалось бы, ну что общего между трусостью и способностью к риску. Они просто несовместимы. Но это только на первый взгляд. В действительности дело обстоит гораздо сложнее. Трус и умирает по меньшей мере дважды и рискует столько же. Первый раз — когда предает от страха за свою шкуру, второй раз — когда делает отчаянные попытки избежать неминуемой расплаты за предательство. Трусы, уголовные преступники, избравшие своим ремеслом бандитизм, рискуют и умирают как загнанные волки. Их риск — не четвертое измерение, а элементарная кривая или ломаная линия.
Я не услышал, когда вошла Маринка. Не услышала этого, наверное, и Анна Алексеевна.
— Перемываем косточки? — спросила Маринка, стоявшая в проеме полуоткрытых дверей.
— Ты, оказывается, здесь? — удивилась мать. — А я уже рассказала обо всем Коле. Думала, он поймет меня. Но не тут-то было. Он, представь себе, заодно с тобой. Ты, небось, довольна этим?
— Нет, — ответила Маринка. Мать ее, словно после тяжелой ноши, вздохнула и сказала:
— Наконец-то ум твой прояснился.
— И все-таки я не раскаиваюсь. Если бы мне пришлось начинать все сначала, я, не задумываясь, сделала бы то же самое.
Вот тут я уже совсем перестал понимать Маринку. Что-нибудь одно: либо да, либо нет. Но совместить и то, и другое, мне казалось, невозможно. Интересно было наблюдать за выражением лиц матери и дочери. Маринка выглядела спокойной. Она даже чуточку улыбалась, словно недоумевала: «Ну что же тут непонятного?» Анна Алексеевна, наоборот, помрачнела. Ею снова овладела тревога за свою дочь. Минуту она молчала, словно взвешивала эти «да» и «нет» своей дочери, а потом обратилась с вопросом ко мне:
— Ты что-нибудь понимаешь в этом?
Я неопределенно пожал плечами.
— Я так ничего не понимаю. Ладно, оставим эти споры. Но с этого дня, Маринка, чтобы твоя нога не ступала в эти проклятые пещеры."
"— Можешь быть спокойной, мама. Я уже дала тебе слово, что туда больше не пойду.
— Ну вот так-то лучше.
Лучше-то лучше, а как быть мне? Я понимал, что обращаться сейчас к Анне Алексеевне за разрешением пойти в пещеру вместе с Маринкой бесполезно.