Он компрометирует нас, побуждая проявлять больше дерзости, чем мы бы того желали. Но, тем не менее, коль скоро ему только и надо, что лезть в драку и переходить от слов своих статей к делу, мы не мешаем ему действовать.
— Вы могли бы даже предоставить ему драться еще и за ваши статьи, — усмехнулся Самуил.
— До некоторой степени мы так и поступаем, — в простоте душевной проговорился журналист.
На губах Самуила промелькнула его обычная едкая усмешка: теперь он читал в душе этого вождя великого народа как в открытой книге.
— Я разделяю, — продолжал он, — высказанное вами мнение о «Национальной газете». И все же я бы осмелился сделать этой уважаемой газете один упрек, если вы позволите.
— Говорите, говорите: спор — моя стихия.
— Я читаю «Национальную газету» изо дня в день с тех самых пор как газета стала выходить. Но при всей моей усидчивости и внимании я все еще не могу понять, к чему она, собственно, стремится. Я вижу непрестанные нападки на правительство. Но, допустим, оно свергнуто — чем его предлагается заменить? Учредить республику?
— Республику?! — вознегодовал журналист. — Да вы что? Республику!
— Почему бы и нет? — спокойно спросил Самуил Гельб. — Вероятно, смысл вашего нынешнего столь бурного натиска на трон все же не в том, что вы стремитесь его укрепить?
— Республика! — повторил журналист с ужасом. — Но чтобы сделать ее возможной, требуется, чтобы у нас были республиканцы. А кого здесь, во Франции, можно назвать республиканцем? Ну, допустим, Лафайета, а кого еще? Несколько пустых мечтателей и несколько фанатиков. И потом, еще слишком свежа память революции тысяча семьсот девяноста третьего с ее эшафотами, всеобщим разорением, войной против целой Европы, Дантоном, Робеспьером и Маратом, чьи кровавые призраки лучше не тревожить. Нет, ни один честный человек не пойдет за тем, кто осмелится поднять запятнанное кровью знамя Республики.
— Однако, — заметил Самуил, — мне кажется, что в своей «Истории» вы были не так суровы по отношению к страшным фигурам и чудовищным событиям девяносто третьего; там вы если не хвалили, то оправдывали большую часть крайностей той великой и мрачной эпохи.
— Я прочел над мертвецами заупокойную молитву, — возразил историк, — но не хотел бы, чтобы они воскресли.
— После Лазаря покойники перестали воскресать, — усмехнулся Самуил, — а в привидения я не верю. Это ребяческая забава — страшиться, как бы Робеспьер с Маратом не восстали из своих гробов. Они там замурованы надежно, им не отвалить своих надгробных камней до самого Страшного суда. Не будем же трепетать, боясь встретить их на каждом уличном перекрестке. Речь не о них, а о тех принципах, которые они отстаивали на свой особый манер.