Она встала, написала прощальную записку, со всех ног бросилась к Адской Бездне и, умоляя Господа о прощении, кинулась туда вниз головой.
— Но откуда вам известно все это? — спросил Юлиус.
— Если все это правда, — сказала она, не отвечая на его вопрос, — то разве Самуил Гельб не чудовище?
— О! Не хватает слов, чтобы сказать, кто он такой.
— И теперь, когда вас так поразило его вероломство, подумайте, кто из двоих предатель: верный, честный Лотарио или этот негодяй, обесчестивший и убивший Христиану?
— Хоть одно доказательство! — в ярости завопил Юлиус. — Дайте мне хотя бы одного свидетеля, и я убью не Лотарио, а Самуила!
— Свидетеля? — повторила Олимпия. — Какой свидетель вам нужен?
— Есть только одна особа, чье слово было бы верным доказательством, потому что, обвиняя, она обвинила бы и себя. Но эта особа… до сей поры я считал, что она умерла.
— Возможно, — обронила Олимпия.
— Возможно? — повторил Юлиус, и его голос сорвался, невыразимое волнение перехватило горло.
— Посмотрите на меня, — сказала Олимпия.
Теперь они стояли друг против друга. Последний гаснущий свет вечерних сумерек падал на лицо Олимпии, уже полускрытое мраком, который стер детали, оставив лишь общие очертания. Потемки затушевали, уничтожили все изменения, которые время оставило на этом благородном, прекрасном лице.
Олимпия смотрела на Юлиуса уже не властным взглядом гордячки-актрисы, а с невыразимой нежностью любящей женщины.
Ее взор, лицо, движения — все это вдруг как молнией пронзило сердце Юлиуса, и он вскричал:
Через два часа после сцены, которую мы только что описали, Юлиус, Лотарио и прусский посол были втроем в том самом кабинете, где утром граф фон Эбербах бросил перчатку в физиономию своему племяннику.
Юлиус обратился к прусскому послу.
— Господин посол, — произнес он, — благодарю вас за то, что вы соблаговолили провести в этой комнате несколько минут вместе с нами. Но будьте покойны, мы не задержим вас более чем на мгновение.
Сегодня утром здесь в вашем присутствии было нанесено оскорбление, и также здесь и при вас сегодня вечером оно должно быть заглажено. Я признаю и во всеуслышание объявляю, что находился в заблуждении, что стал жертвой грубой ошибки, игрушкой в руках бесчестного предателя.
Затем, повернувшись к своему племяннику, он сказал:
— Лотарио, я прошу у вас прощения.
И он преклонил колено.
Лотарио бросился вперед и удержал его.
— Мой дорогой, мой добрый отец! — воскликнул он со слезами на глазах. — Обнимите меня, и никаких слов не надо.
И они упали в объятия друг друга.
— Право же, — сказал посол, — я просто в восторге, что все разрешилось подобным образом.