Она повиновалась только по велению естества, равнодушно, отрешенно. Вроде малого дитяти, даже еще лучше.
Вот и вышло, что при всех тревогах и опасностях мне удалось-таки добраться до Италии. Там все еще заправлял Наполеон. Но власти давно потеряли мой след, да и как отыщешь в гигантской империи такую малую песчинку, как я?
Меня спрашивали, что за женщину я вожу с собой. А я в прошлом году как раз сестру похоронил, Олимпию, примерно тех же лет, что и Христиана. Ну, я и отвечал всем, что это, дескать, моя сестра.
Да меня особо и не расспрашивали. С тех пор я и стал ей братом.
Я ее не покинул. Чтобы прокормить ее — да нет, это уж я не в меру расхвастался, — чтобы самому прокормиться да и позабавиться, я устраивал представления на площадях.
И всегда, кроме прочего, немножко пел. Она, хоть я ее об этом не просил, по временам тоже стала распевать какие-то диковинные арии; уж не знаю, откуда она их брала, а только прохожие сразу сбегались послушать.
Она, похоже, ни толпы не замечала, ни рукоплесканий не слышала. Для самой себя пела, только и всего. Но уличные зеваки этим пользовались, и наша мошна пользовалась тоже. Никогда в жизни я не был таким богатым.
Из этого следует, что, спасая ее, я действовал к собственной выгоде, так что никакой благодарностью она мне не обязана.
И в то же самое время ее рассудок понемногу, день ото дня, начал к ней возвращаться.
До нее стало доходить, что не в таком уж она аду, а я если и дьявол, то, по крайней мере, дьявол добродушный.
Привыкнув называть меня своим братом, она стала питать ко мне сестринскую дружбу.
А уж как я-то был счастлив! Жизнь пошла у нас — лучше некуда: мы бродили по улицам, дышали свежим воздухом, она пела, я плясал на канате… эх, что и говорить!
Но моя питомица, по мере того как разум у нее прояснялся, начала припоминать все предрассудки воспитания, что обычно вбивают в голову юным особам. Теперь она находила, что девушке не совсем прилично петь на перекрестках и таскаться по кабачкам. Ее стали приводить в смущение взгляды и замечания толпы неотесанных зевак.
Однако она еще колебалась, не решаясь порвать с этой жизнью, которой стыдилась.
В ней открылась склонность, какой она в себе не подозревала: настоящая страсть к музыке. Вложить всю душу в свое пение, как я — в свои прыжки, заставить сердце толпы трепетать от чувств, что жили в ее собственном сердце, — вот наслаждение, и она не могла от него отказаться. Потому как, видите ли, Гретхен, мы, артисты, ненавидим публику, отзываемся о ней дурно, браним вовсю, а все же нуждаемся в ней, вроде как вы в ваших козах. Наши зрители — они как бы наше стадо.