Канарейке дают листок салата, и она жизнерадостно ликует, не спрашивая себя, атеистка она или нет. Курт Бах поднимает землистое лицо и потягивает носом.
— Пахнет звездами, — замечает он.
— Чем? — Вильке опускает бутылку в опилки. — Это еще что за выдумки?
— В полночь вселенная пахнет звездами.
— Брось, пожалуйста, свои шутки. Как может человек жить, если он ни во что не верит да еще говорит такие вещи?
— Ты что, хочешь обратить меня в истинную веру? — спрашивает Курт Бах. — Ты, вымогатель наследия Божия?
— Нет, нет! А может быть, и да, пожалуйста! Опять шорох?
— Да, — отвечает Курт. — Шорох любви.
Мы снова слышим, как за окном кто-то осторожно крадется. Вторая парочка исчезает среди леса надгробий. Видно скользящее белое пятно — это платье девушки.
— А почему покойники выглядят совершенно иначе, чем живые, — спрашивает Вильке, — даже близнецы?
— Оттого, что их лица уже не искажены, — отвечает Курт Бах.
Вильке даже перестает жевать.
— Не искажены жизнью, — поясняет монист. Вильке приглаживает усы и продолжает жевать.
— В такое время могли бы, кажется, прекратить свои глупости! Неужели для вас нет ничего святого?
Курт Бах беззвучно смеется.
— Бедняга, ты как усик плюща, вечно тебе нужно за что-нибудь цепляться!
— Мне тоже. — Глаза на лице Курта, словно вылепленном из глины, блестят, как будто они стеклянные. Обычно он, это дитя природы, довольно замкнут и в нем видишь только скульптора-неудачника с неудавшимися мечтами; но порою прообразы этих мечтаний словно прорываются наружу такими, какими были двадцать лет назад, и тогда он кажется опоздавшим родиться фавном, одержимым видениями.
Со двора снова доносится потрескивание, шепот и шорох.
— Две недели назад тут была целая история, — говорит Вильке. — Какой-то слесарь забыл вынуть из кармана свой инструмент, и они так бурно обнимались и так неудачно расположились, что дама вдруг напоролась на шило. Тогда она сразу вскакивает, хватает маленький бронзовый венок и как даст механику по башке. Вы разве не слышали об этом случае? — обращается он ко мне.
— Она так крепко насадила венок ему на уши, что он не мог его стащить. Я зажигаю свет, спрашиваю, в чем дело. Парень в страхе удирает, а на голове у него, как у римского политического деятеля, бронзовый венок. Разве вы не заметили, что у вас одного венка не хватает?
— Подумать только. Он, значит, убегает, будто за ним гонится рой ос. Я спускаюсь во двор. А барышня еще тут, смотрит на свою руку. «Кровь, — говорит, — он меня уколол! И в такую минуту!» Я смотрю на землю, вижу шило и рисую себе всю картину. Потом поднимаю это самое шило. «Может произойти заражение крови, — говорю я, — палец перевязать можно, задик — нет. Даже такой прелестный, как ваш».