Они распиливают тело, а оно все время срастается, и так без конца.
— Голоса не могут распиливать.
— Где же они распиливают?
Изабелла делает движение, словно от резкого приступа боли. Она стискивает руки между коленями.
— Они стараются выпилить ребенка. Чтобы у меня никогда не было детей.
— Те там, снаружи. Она говорит, что родила меня. А теперь хочет опять силком вернуть меня в себя. И распиливает, распиливает. А он держит меня. — Изабелла содрогается: — Тот, который в ней…
— Не говори никому… она хочет меня убить… Но я не должна этого знать.
Я направляюсь к ней и обхожу кресло с узором из бледных роз: это кресло, имитирующее беспечную жизнь, кажется в пустой комнате особенно неуместным.
— Чего ты не должна знать?
— Она хочет убить меня. Мне нельзя спать. Почему никто не бодрствует вместе со мной? Все я одна должна делать. А я так устала, — жалуется она, словно птичка. Так жжет, и я не могу спать, и я так устала. Но разве можно спать, когда так жжет и никто с тобой не бодрствует? Вот и ты меня покинул.
— Я тебя не покинул.
— Ты с ними разговаривал. Они тебя подкупили. Почему ты не держал меня? Голубые деревья и серебряный дождь. Но ты не захотел. Ни разу! А ты мог бы меня спасти!
— Когда? — спрашиваю я и чувствую, как во мне что-то дрожит, я не хочу, чтобы оно дрожало, но оно дрожит, дрожит, и мне чудится, будто комната уже не стоит спокойно на месте, будто дрожат стены, они состоят уже не из кирпичей, извести и штукатурки, а из сконцентрированных колебаний биллионов нитей, которые бегут от горизонта до горизонта и за него и только здесь уплотнились в четырехугольную тюремную камеру, сплетенную из веревок для виселиц и петель повешенных, а в них барахтается какой-то несчастный комочек тоски и страха перед жизнью.
Изабелла опять повертывается лицом к стене.
— Ах, все погибло еще много жизней назад. Вдруг в окно проникают сумерки. Они затягивают его почти незримой серой вуалью. Мир еще остается таким же, каким был, — свет в саду, зелень и желтизна аллей, две пальмы в больших майоликовых вазонах, небо с полями облаков, за селом — далекий город с пестротою серых и красных крыш, — но все уже другое, сумерки изолировали каждый предмет, покрыли его лаком преходящего, как хозяйка заправляет уксусом тушеное мясо, и подготовили для ночных теней, которые, подобно волкам, сожрут его. Осталась только Изабелла, вцепившаяся в последний канат света, но и она уже втянута им в драму вечера, хотя он никогда не был драмой и становится ею для нас лишь потому, что он знаменует собой исчезновение, и мы это знаем. Но с тех пор, как мы узнали, что должны умереть, и потому, что мы это узнали, идиллия превратилась в драму, круг — в копье, становление — в исчезновение, крик — в страх, бегство — в приговор.