А толку? Помнишь, в общаге, я рассказывала: сосед жену смертным боем бил? Думаешь, даже на пятнадцать суток хоть раз его закрыли? Повяжут, отсидит ночь в обезьяннике, а утром уже дома. И опять за своё. Нажрётся — и жену гонять.
— Тот хоть нажирался, а твой-то трезвый, вот что страшно, — подала полотенце мама и снова зажала рукой рот. Но Лера успела увидеть, как затряслись её губы.
— Погоди реветь. Надо бровь заклеить, а то шрам останется.
— Он и так останется, — кинулась та за аптечкой. И пока искала, Лера рассматривала синяки. Можно сказать, отделалась лёгким испугом, если бы не лицо. Она поспешно запахнула длинный халат. Если её что-то действительно беспокоило — так это ожог на руке, который она поставила сама.
Лера зажмурилась, но даже не пикнула, пока мама обрабатывала её ранки.
Глубоко вздохнула на всякий случай — ничего не сломано. Голова болела сильнее всего. И, может быть, от этой тупой боли, Лера не испытывала никаких ни чувств, ни эмоций. Ни злости, ни обиды, ни ожесточения. Смертельная усталость и всё.
И только когда мама уложила Леру на папину кровать, накрыв сверху тёплым мягким одеялом, и ушла, Лера заплакала.
Не о себе. Об Артёме.
«Что же ты наделал, дурак? Как же ты будешь теперь с этим жить?»
Мама ничего не рассказала Аньке, попросив её не приезжать на выходные, и заперла на ночь все замки, но Лера знала: Артём не придёт. Скорее всего будет пить, а потом болеть и жестоко раскаиваться.
И с утра в зеркале всё оказалось не так уж и страшно, как выглядело накануне. Остались разбитая губа, синяк на виске, запёкшаяся ранка, рассёкшая бровь, но отёк спал, и губы лишь немного выглядели припухшими."
"Надо бы позвонить Кириллу, но Лера не знала, что ему сказать. И врать не хотелось, но и расстраивать его — ещё больше.
Лера пришла на кухню со смешанным чувством одновременно и облегчения, и грусти. Они словно расслоились в ней, как вода и масло в стакане. Чистая прозрачная лёгкость ледяного спокойствия и густая, тяжёлая печаль, что приходила в движение, как живая, при каждой мысли об Артёме. Её чувства можно было взболтать, пытаясь объединить, чтобы превратить в гремучий коктейль справедливого негодования, но они не смешивались. Потому что не было в Лере ни гнева, ни праведности. И они расслаивались, оставляя осадок светлой глубокой грусти, а над ним — хрустальную безмятежность покоя и надежд.
— Что же ты сказала ему такое, что он сорвался? — суетилась мама у плиты, разбивая на поджаренную колбасу яйца и поглядывая на дочь подозрительно.
— Это неважно, — ответила Лера, насыпая в кружку кофе, сливки, заливая кипятком. — Главное, что всё уже позади. Ты не против, если я пока поживу у тебя? Не знаю, как быстро я найду квартиру.
— Что ты такое говоришь-то, — всплеснула руками мама. — Это твой дом.