На улицу вечером выйти — и то страшно: идешь будто по вымершей деревне.
— Напугались люди, — сказала Пелагея, поправляя подушки и разглаживая одеяло.
— Напугались. Да напрасно, я думаю, остальные боятся. Не будут они трогать простых людей. Не пошли же они ко мне, например, хоть я и на железной дороге служил. Что им до меня? Я работал для своей пользы, для того, чтобы жизнь свою устроить. Я человек простой. Мне все одно, какая власть, главное дело — был бы у меня кусок хлеба. Да и к другим таким не пошли. Небось, знали, кого выбирать. Этот сопляк Лубян с гранатами по деревням шляется, машины немецкие на шоссе подрывает. А Кандыба, говорят, командиром у них, у партизан… А власть, она, брат, есть власть, беспорядков не любит. Но что это мы принялись о политике рассуждать, как на сходке какой? Не нашего ума это дело, кума. Мы люди темные, нам лишь бы деньги да водка. Так, что ли? — Он заискивающе засмеялся и, подойдя к своему пальто, висевшему на крючке у дверей, вытащил из кармана бутылку самогона. — Вот это — для нас.
Пелагея вскочила, забегала по хате.
— А я сижу, как дура. Потчевать же надо дорогого гостя. Прости меня, Матвей Денисович…
На столе появилась закуска.
— Садись ко мне, Поля, — предложил Кулеш.
Она села рядом с ним. Он налил. Чокнулись, выпили. Кулеш понюхал корку хлеба.
— Приятная самогоночка? Правда? Своя. Люблю я ее.
Он закусил хлебом и салом, обнял правой рукой Пелагею за плечи.
— Эх, Поля! Выгнал тебя старый Мосол (это была кличка Карпа Маевского). Но ты не горюй.
Пелагея отодвинулась. Лицо ее густо покраснело.
— Да кто это тебе сказал, что он меня выгнал?
— Люди… Ты у меня спроси, коли пришел ко мне. Сама я его бросила. Карп — человек, как человек, жить можно. Он уже приходил просить, чтоб я вернулась. Да дочка у него больно умная, учительша эта. Терпеть не могу эту занозу. Подхватила где-то еврейского мальца и нянчится с ним, за сына выдает.
— Что ты говоришь? — удивился Кулеш. — Значит, она замужем не была?
— Да черт ее знает. Может, она десять раз замужем была. Но дитя это не ейное. Хотела она мне голову задурить, но я не из таких: с первого дня разгадала, в чем дело. Она: «сыночек, сыночек» — и так и сяк, а у самой молока-то нет и не было. И запеленать ребенка не умела и чем кормить не знала, а дитя имя свое долго не понимало — не то имя. Да и слепому видно, что это еврейское дитя. Только дурной батька не догадывается и все еще верит ей.
Кулеш довольно засмеялся и, подвинувшись ближе к Пелагее, снова обнял ее.