Он поднял непослушные руки и коснулся горячего и упругого, наткнулся на твердые оттопырки, и где-то в самых глубинах души мелькнуло сожаление о том, что уже никак не могло случиться, но Осетру даже не пришлось сопротивляться ему – сожаление улетело прочь, сменившись тем, что Осетр еще не до конца осознавал, но что миллиарды людей называли любовью. И верностью. По отношению к другой…
И Маруська, в первый момент принявшая прикосновение его рук за ласку, вдруг ощутила смертельный холод, идущий от его ладоней, и мгновенно поняла, что ее отталкивают. Этот холод заставил сморщиться ее соски, и лишил упругости ее груди, и даже ТАМ все скукожилось и заледенело…
Потому что ее НЕ желали.
Маруська хотела взвизгнуть от разочарования и обрушиться на несостоявшегося любовника с площадной бранью, к какой приходилось иногда прибегать в «Ристалище», – а может, и оставить на его поганой физиономии несколько красноречивых царапин, – но от замершего во тьме парня шла странная сила, и эта сила лишила Маруську и раздражения и злобы, и осталось только сожаление, что не ее он любит и что никогда ее не будет любить, и никто ее так не будет любить, как мог бы этот парень, если бы не любил другую.
– Жаль, – только и сказала она и принялась прятать то, что всего лишь несколько мгновений назад могло бы стать их общим достоянием. Но не стало и никогда не станет – это было совершенно ясно Маруське и теперь удивляло ее, потому что у нее прежде уже были трое.
Вот так же, впотьмах – только не в коридорчике родного дома, а в кладовой на кухне «Ристалища», на пластиковых мешках с сахарным песком и парленовой крупой. Все там было почти так же – в начале – и совершенно не так же – в конце – и не было только сожаления.
– Ты прости меня, – прошептал парень. – Но я вправду не могу.
«Неужели ты не мужик?» – хотела спросить она. И не спросила, потому что он был мужик, только бесконечно чужой, и потому что стояло за ним нечто, чему она не знала названия, но что ощущала всей своей девичьей душой, жаждущей настоящей любви и настоящего счастья, которого здесь у нее нет и никогда не будет…
И впервые в сердце ее родилась жалость к самой себе, тут же сменившаяся благодарностью к нему за то, что он пробудил в ней это понимание.
– Ладно, – сказала она. – Проехали, Остромир. Ступай, пожалуйста! Дверь и дорогу найдешь? Или проводить?
– Найду. Дверь справа от меня, в трех метрах.
– Тогда ступай! – Маруська еле сдерживалась. – Да ступай же ты!
Похоже, он еще что-то хотел сказать, но не сказал.
Пространство рядом с Маруськой стало чужим и пустым. Дважды скрипнула открывшаяся и закрывшаяся дверь, протопали по ступенькам уверенные шаги, прошуршало кустами, и наступила ватная тишина.