И я решил использовать это верное средство всякий раз, как меня будут припирать к стенке, причем больших усилий, для того чтобы разреветься, мне явно не понадобится. Ибо предвидел я, что уж чего-чего, а причин пустить слезу здесь будет в избытке.
Ну а после этого обнаружилось: то, что счел я окончанием процедуры, было всего лишь вступлением или прологом, а первое действие еще даже и не начиналось. Я понял это в ту минуту, когда был препровожден в квадратную, освещенную большим многосвечным канделябром комнату без окон, всю обстановку которой составляли два стола – большой и маленький – да несколько скамеек. За большим столом сидели два монаха, виденные мною на почтовой станции, и некто третий – важного вида бородатый человек в темном одеянии и с золотым крестом на груди: вероятно, судья. За маленьким, где стоял чернильный прибор и лежала стопка бумаги, пристроился чиновник, но не тот, который снимал с меня первоначальные показания, а другой – ну вылитый ворон на суку, – тщательно записывавший все, что говорилось, и, боюсь, не только это. Караулили меня два стражника – рослый здоровяк и рыжий задохлик. На стене висело огромное распятие, и похоже было, что раскинувший руки на перекладине креста прошел сначала через этот самый трибунал.
Вскоре узнал я: из всего, что выпадает на долю узника тайной тюрьмы, самый ужас – в том, что тебе не предъявляют обвинения, не приводят доказательства и свидетельства твоей вины. Инквизиторы всего лишь задают один вопрос за другим, писарь скребет пером, занося на бумагу каждое твое слово, а ты ломаешь голову, пытаясь понять, пойдут ли эти слова тебе на пользу или погубят окончательно. Проходят недели, месяцы, иногда и годы, а ты так и не знаешь, по какой причине томишься в узилище; если же ответы твои не удовлетворят вопрошающих, будешь подвергнут пытке, чтобы легче давал то, что на их языке называется «признательные показания». И вот тебя пытают, а ты отвечаешь бессмысленно и невпопад, не ведая, что же все-таки следует отвечать, и приходишь к полнейшему отчаянью, к поклепу намеренному или невольному – на своих друзей и на себя самого, а порой – к сумасшествию и гибели. Это – в том случае, если не успели нацепить тебе на голову позорный колпак-коросу, не напялили размалеванный чертями и языками пламени балахон-санбенито, не стиснули шею удавкой гарроты да не поставили тебя на поленницу славных сухих дровишек, чтобы при восторженных рукоплесканиях соседей и добрых знакомых, охочих до такого зрелища, запалить под тобой костерок.
Я, по крайней мере, знал, за что попал в застенок, – нечего сказать, большое утешение. И после первых же вопросов оказался в весьма затруднительном положении.