Лишь много позже мне стало известно: Диего Алатристе рассматривал среди прочих и возможность вместе со мною податься за моря. Помнится, я уже упоминал, что, когда в шестьсот двадцать первом году при взятии форта Юлих отыскала моего отца голландская пуля, капитан взял на себя попечение обо мне, и вот, верно, он рассудил, что коль скоро я уже набрался во Фландрии боевого опыта, не утеряв там ни разума, ни здоровья, ни головы, то теперь полезно было бы задуматься о том, какое будущее уготовано юноше моего возраста и наклонностей по возвращении в Испанию. И он не считал, что сын его покойного друга Лопе Бальбоа создан для солдатчины, хоть со временем, после Нордлингена, обороны Фуентеррабии, войн в Португалии и Каталонии, я и доказал обратное, когда произведен был в прапорщики, а поносив сколько-то лет знамя, получил сперва чин лейтенанта королевской почтовой службы, а потом – капитана гвардии нашего государя Филиппа Четвертого. Однако успехи мои на сем поприще в известном смысле доказывают правоту Алатристе, ибо я, служивший честно и сражавшийся храбро, как подобает доброму католику, испанцу и баску, ничего бы не выслужил, если бы не милость короля, близость с Анхеликой де Алькесар и неизменное благоволение ко мне Фортуны. Ибо Испания – не мать, но мачеха – плохо платит тем, кто проливает за нее кровь, и люди, у которых заслуг не в пример больше моего, гниют в приемных безразличных чиновников, в инвалидных домах или у монастырских ворот, как прежде гнили в окопах и на биваках. То, что мне повезло на стезе военной службы, есть исключение из правил – куда чаще люди, всю жизнь подставлявшие грудь под пули, оканчивают жизнь эту вот так:
А выживешь, просить будешь уже не наградные, не пособие, не пенсию, не роту под начало и даже не пропитания для детей – милостыню будешь клянчить, калекой воротясь из Лепанто, из Фландрии или еще черт знает откуда, а перед тобой захлопнут дверь, сказав злобно:
Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что, скорей всего, дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики – «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания – и он, капитан Алатристе, с нею вместе – неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее – и всех нас – оттуда раньше чем через много столетий.