Сведущ был не только в приемах защиты и нападения, но также и в юриспруденции и в изящной словесности, прозывался Сарамаго Португалец, вид имел задумчивый и благородный. Еще передавали, будто христианские души он губит только по необходимости, а над каждым заработанным грошиком дрожит, как жид, копит да откладывает, чтобы собственным попечением издать бесконечную эпическую поэму, над которой трудится вот уж двадцать лет, повествуя о том, как Иберийский полуостров отделился от прочей Европы и, уподобясь каменному плоту, поплыл по воле волн неведомо куда. Что-то в этом роде.
– Вот только Марикиску жалко… – проговорил Никасио, прихлебывая вино.
Марикискою звали его… не знаю, как ее определить… зазнобу, присуху, маруху, которую он оставлял на этом свете одну-одинешеньку. Днем она приходила прощаться со своим возлюбленным, билась и рыдала, как та Магдалина, выла и причитала, оплакивая вечную разлуку со светом очей своих, через каждые пять шагов брякалась в обморок, бессильно обмякая на руках у товарищей приговоренного, который в нежной беседе наедине завещал ей, как рассказывали, спасение души, то есть велел отслужить сколько-то заупокойных месс, исповедаться же не пожелал даже в преддверии эшафота, сочтя презренным делом выкладывать Господу Богу то, чего не вытянули у него даже под пыткой, и поручил Марикиске деньгами или чем еще снискать благорасположение палача, чтобы наутро тот расстарался и сделал все как полагается, не выставив Никасио перед его многочисленными знакомыми в непристойном и жалком виде. Эта самая Марикиска, говорил сейчас приговоренный своим сотрапезникам, вот такая баба, очень работящая и усердная, редкостно чистоплотная во всех смыслах, так что трясти ее за шиворот в поисках утаенного приходилось лишь изредка. Впрочем, он мог бы и не распространяться о достоинствах своей марухи, хорошо известных присутствующим, всей Севилье и половине Испании. Что же касается отметины, оставленной ножом поперек щеки, то сей рубец, ничуть, кстати, не обезобразивший ее, ничего особенного не означал, будучи нанесен лишь вследствие того, что он, Никасио, несколько перебрал ароматного санлукарского. Эко дело, чего в семье не бывает, милые бранятся – только тешатся, бьет – значит любит и так далее. Не говоря уж о том, что полоснуть возлюбленную ножичком – значит выказать ей свою нежность, и лучшее доказательство тому – слезы, которые наворачивались на глаза Никасио всякий раз, как он оказывался поставлен перед необходимостью вздуть Марикиску за ту или иную провинность.