Он сказал вежливо, поднимая ее с колен:
— Дорогая моя, вас нужно ласкать ежедневно, но не забывать…
Они ушли.
Солнце уже село. С запада плыли дождевые тучи. Поднялся ветерок и рябил реку. На желтизну листьев, оголившиеся кустарники, горизонт, дорогу ложились сумерки.
Алине казалось, что ручей журчит более мелодично, а земля пахнет особенно сладостно. Она опиралась на руку Шемиота, несказанно счастливая, упоенная, тихая, ощущая необыкновенную легкость на сердце и во всем теле.
Перед обедом, который теперь накрывали в столовой, а не на веранде, прислуга напрасно искала Юлия. Наконец, он вернулся откуда-то, извинился и говорил чересчур громко.
— Что с тобой? Ты кричишь, — рассеянно заметил ему Шемиот.
— Прости, отец.
Алина краснела, встречая пристальный взгляд Юлия. Этот мальчишка чересчур смел, он мог бы оставить ее в покое.
За вторым бокалом Шемиот проговорил:
— Я устал, я ухожу к себе, Алина, будьте снисходительны ко мне.
И он удалился, поцеловав руку Алине, поднявшей на него глаза доверчиво, благодарно и влюбленно.
Франуся принесла крем, ягоды, кофе. Алина ни к чему ни притронулась. Она мечтала. Было нечто изысканно-девичье в ее фигуре, скрытой белым шерстяным платьем.
— Который час, Юлий?
— Около десяти, еще рано, посидите со мной.
— Я очень устала.
«Остаться одной, остаться одной, — пело в Алине, словно Шемиот заворожил ее своим желанием, — спать, спать».
— Вы гуляли с отцом, Алина?
— Да, да, спокойной ночи, друг мой.
И она поспешно простилась, боясь его расспросов. У себя в комнате она застала Франусю.
— Идите, милая, вы мне не нужны.
Решительно, она задыхалась от желания остаться одной. Она раздевалась небрежно, бросая платья. Потом трико, Бюстгальтер, чулки, подвязки с бантами, денную рубашку она оставила прямо на полу, выходя из них, как из воды. Лампа под кружевным абажуром освещала только часть комнаты и кровать, соблазнительно белевшую, как бонбоньерка. Алина зажгла еще свечи по бокам стенного зеркала. Она хотела видеть свое тело после наказания, чувственно содрогаясь, относясь к себе, как к чему-то постороннему.
На теле остались частые, тонкие, розовые полоски, легкие вздутости, похожие на пуговицы. Алые царапины, которые нельзя было назвать струпьями, конечно. Она рассматривала себя долго, улыбаясь, вздыхая, ежась. Сладострастная дрожь бежала по ней. Если бы она могла, она поцеловала бы набожно следы ее унижения и покорности. Несказанно счастливая и упоенная, она думала: «Ах, если бы снова, если бы снова!.. Зачем она не покорилась его наказанию более терпеливо? Зачем она плакала и кричала?… Зачем она боялась? О, трусиха!»
Потом ненависть к своему телу, ненависть к себе, как к женщине, сосуду мерзости, потрясли ее чудовищным образом.
— Да, ее высекли, высекли.