Завтрак был накрыт в зале кабачка, на двух столах, составленных рядом и покрытых двумя полотенцами. Соседка, явившаяся помочь по хозяйству, приветствовала глубоким поклоном вошедшую нарядную даму, потом, узнав Жоржа, воскликнула:
— Господи Иисусе, да это ты, мальчуган?
Он отвечал весело:
— Да, это я, тетка Крюлен, — и тотчас же расцеловал ее, как раньше поцеловал отца и мать.
Потом он сказал, обращаясь к жене:
— Пойдем в нашу комнату, там ты сможешь снять шляпу.
Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом, казавшуюся совсем белой из-за стен, выбеленных известью, и кровати с холщевыми занавесками. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Павла и Виргинию под голубой пальмой и Наполеона[40] на желтой лошади, были единственным украшением этого чистого и унылого жилища.
Как только они остались одни, он поцеловал Мадлену.
— Здравствуй, Мад. Я очень рад повидать стариков. В Париже как-то о них забываешь, но, когда увидишься, все-таки приятно.
Но отец уже кричал, стуча кулаком в перегородку:
— Скорей, скорей, суп готов!
Пришлось идти к столу.
Начался долгий крестьянский завтрак с неумело подобранными блюдами: после баранины — колбаса, после колбасы — яичница. Старик Дюруа, развеселившийся от сидра и нескольких стаканов вина, открыл фонтан своего красноречия, приберегаемого им для больших празднеств, и рассказывал сальные, грязные истории, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж, знавший их все наизусть, все же хохотал, опьяненный родным воздухом, вновь охваченный врожденной любовью к этим краям, к знакомым с детства местам, вновь охваченный давно забытыми чувствами и воспоминаниями, пробужденными видом всех этих знакомых предметов, какого-нибудь пустяка — зарубки на двери, сломанного стула, — говорящего о том или ином мелком домашнем событии: им овладели ароматы земли, смолы и деревьев, доносившиеся из соснового леса, запахи жилья, канав, навоза.
Старуха все время молчала, печальная и суровая, следя за своей невесткой с проснувшейся в сердце ненавистью, — ненавистью старой труженицы, старой крестьянки с огрубевшими руками и изуродованным тяжелой работой телом, — к этой городской даме, внушавшей ей отвращение, казавшейся ей проклятым, нечистым существом, созданным для безделья и для греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого, рыжего, пенистого сидра, вышибавшего пробки из бутылок, словно шипучий лимонад.
Мадлена ничего не ела, молчала и сидела печальная, со своей обычной улыбкой, застывшей у нее на губах, но ставшей теперь унылой и покорной. Она была разочарована, раздражена.