Я подозвал газетчика, выдернул у него из сумки сложённый листок, кинул в кружку серебро – зазвенело не хуже, чем медь. Мальчишка как ни в чем не бывало поплёлся дальше, выкрикивая свои неуклюжие вирши.
Подойдя к фонарю, я развернул серую бумагу.
И увидел – на первой же полосе, прямо посередине, вершковыми буквами:
Оно, то самое! Никаких сомнений! И ведь как ловко составлено – никому постороннему, кто про алмаз и обмен не знает, и в голову не придёт!
Но увидит ли Фандорин эту газету? Как ему сообщить? Где его теперь искать? Вот незадача!
– Ну как? – раздался из темноты знакомый голос. – Вот что значит н-настоящая любовь. Это страстное объявление напечатано во всех вечерних газетах.
Я обернулся, потрясённый такой счастливой встречей.
– Ну что вы, Зюкин, так удивились? Ведь ясно было, что, если вы сумеете выбраться из дому, то полезете через ограду. Я т-только не знал, в каком именно месте. Пришлось ангажировать четырех газетчиков, чтобы разгуливали вдоль забора и погромче выкрикивали про частные объявления. Вы непременно должны были клюнуть. Всё, Зюкин, пари вы проиграли. Плакали ваши замечательные подусники с бакенбардами.
Из зеркала на меня смотрела одутловатая, пухлогубая физиономия с намечающимся двойным подбородком и противоестественно белыми щеками. Лишившись усов, расчёсанных бакенбардов и пышных подусников, моё лицо словно бы вынырнуло из-за облака или из тумана и предстало передо мной голым, очевидным и незащищённым. Я был потрясён этим зрелищем – казалось, я вижу самого себя впервые. В каком-то романе я читал, что человек по мере прожитых лет постепенно создаёт собственный автопортрет, нанося на гладкий холст своей доставшейся от рождения парсуны узор из морщин, складок, вмятин и выпуклостей. Как известно, морщины могут быть умными и глупыми, добрыми и злыми, весёлыми и печальными. И под воздействием этого рисунка, наносимого самой жизнью, одни с годами становятся красивее, а другие уродливее.
Когда прошло первое потрясение и я пригляделся к автопортрету повнимательней, то понял, что не могу с определённостью сказать, доволен ли я этим произведением. Складкой у губ, пожалуй, да: она свидетельствовала о жизненном опыте и безусловной твёрдости характера. Однако в широкой нижней челюсти угадывалась угрюмость, а обвисшие щеки наводили на мысль о предрасположенности к неудачам. Поразительнее всего было то, что удаление растительности изменило мою внешность куда больше, чем давешняя рыжая борода. Я вдруг перестал быть великокняжеским дворецким и сделался каким-то комом глины, из которого теперь можно было слепить человека любого происхождения и звания.
Однако Фандорин, изучавший моё новое лицо с видом ценителя живописи, кажется, придерживался иного мнения.