По временам Симон делал яростное и необузданное движение, совершенно не замечая этого сам, – и чужой конь шарахался в сторону, взвивался на дыбы и не слушался поводьев под таким всадником.
– Вижу по вам, Симон, что вы разгневаны! – сказал Улав Кюрнинг.
Симон и сам не знал, какое чувство преобладает в его душе. Он был так взволнован, что по временам его прямо тошнило. То слепое и дикое, что прорвалось в нем и доводило его бешенство до крайних пределов, было своего рода стыдом: человек как бы нагой, безоружный и беззащитный должен терпеть, когда чужие руки роются в его платье, когда чужие люди обшаривают его тело; слушать об этом – все равно что слушать об изнасиловании женщины. Симон пьянел от жажды мести и алчно желал пролить кровь за это. Нет, таких порядков и обычаев никогда не бывало в Норвегии! Что же, хотят приучить норвежских дворян переносить подобные вещи? Нет, не будет этого!
Ему делалось нехорошо от страха перед тем, что он сейчас увидит, – боязнь стыда, который он заставит испытать другого человека, увидев его в таком состоянии, преобладала у него над всеми другими чувствами, когда Улав Кюрнинг отомкнул дверь, ведущую в камеру Эрленда.
Эрленд лежал на полу, растянувшись наискось от одного угла камеры до другого; он был такого высокого роста, что едва хватало места, чтобы он мог вытянуться во всю свою длину. Толстый слой сухой грязи на полу под ним был покрыт соломой и одеждой, и тело было прикрыто темно-синим, подбитым мехом плащом до самого подбородка, так что мягкий серо-коричневый куний мех воротника смешивался с черной всклокоченной, курчавой бородой, которая выросла у Эрленда за время его заключения.
Губы казались совершенно бескровными, а лицо у него было белым как снег. Крупный прямой треугольник носа поднимался неестественно высоко над впалыми щеками, тронутые сединой волосы были откинуты назад потными, раздельными прядями с высокого благородного лба, на каждом из ввалившихся висков было по большому багровому пятну, словно что-то прижимали или прикладывали к ним.
Медленно, с трудом открыл он большие, синие, словно море, глаза и, узнав вошедших, сделал попытку улыбнуться; голос его звучал как-то незнакомо и неясно.
– Садись, свояк… – Он шевельнул головой в сторону пустой кровати. – Да, я теперь узнал кое-что новое, с тех пор как мы виделись в последний раз.
Улав Кюрнинг нагнулся над Эрлендом и спросил, не нужно ли ему чего. Не получив ответа – очевидно, потому, что Эрленд не в силах был говорить, – он снял с него плащ. На Эрленде были только полотняные штаны и обрывки рубахи; зрелище распухшего и потерявшего свой естественный цвет тела возмутило и потрясло Симона, и его охватил ужас омерзения.