Там, снаружи, слишком часто выясняется, что Ваня не так уж баснословно богат и нередко пасует перед теми, у кого побольше зубов, что Соня стареет и постепенно теряет силу, и даже ее всегдашняя свобода выглядит теперь скорее неряшливой неразборчивостью. Что обидные, невеликие тиражи Таниных книжек лежат, нераспроданные, на складах, и никто теперь не пишет о ней: «Молодой многообещающий автор» – в том числе и потому, что о ней вообще теперь не пишут. И Маша превращается в бездетную старую деву, которая по уши провалилась в истерическую благотворительность и возится со своей капризной мамой просто потому, что ее забота больше никому не нужна, а Вадик который год снимает только стыдные, идиотские сериалы и спивается от отвращения.
Егор помнит, как сильны и прекрасны, как счастливы и полны надежд они были десять лет назад. Какие острые были у них зубы, какие ясные глаза. Как много у них, тридцатилетних, еще оставалось времени. Жизнь человеческая длинна. Огромна. Она не заканчивается ни в сорок, ни в пятьдесят, и, если повезет, есть крепкие шансы прожить до восьмидесяти пяти. Это мы (тоскливо думает Егор, замерший посреди кухни), мы же сами за каким-то чертом все время делим ее на отрезки, на «до» и «после», на «еще не время» и «уже поздно» и переживаем конец всякого этапа так, будто репетируем собственную смерть. Мы пугаем себя сами, а после, визжа от страха, бежим друг к другу за утешением. И не боимся теперь, только собравшись вместе, без чужих; потому лишь, что двадцать лет назад условились друг другу врать.
Дело в том, что вчера вечером, когда они уложили мертвую Соню на бетонный пол гаража и укрыли чехлом от снегохода, многолетний их уговор неожиданно истек. Потерял силу. Согласившись с тем, чтобы Оскар судил их – по одному, не группой и даже не парами, а каждого в отдельности, – они перестали быть союзниками. И Егор (наивный дурак, зануда, который год за годом принимает их под своей крышей, редко говорит о себе, потому что это неловко) вскочил, и выбежал вперед, и стоит сейчас перед всеми, как обвиняемый, потому что хотел защитить свою жену. А она не желает его защиты. Не просила о ней. Решила действовать в одиночку.
Как она сказала? Господи, да сядь ты наконец, вспоминает Егор, и еще раз поднимает глаза и видит крепкий чужой подбородок, и скрещенные на груди руки, и две упрямых складки между светлых выцветших бровей. Почему она никогда не красит ресницы? Не дослушивает до конца, не следит за весом, не носит подаренных им платьев и спит с ним так редко, как кормят нелюбимого кота, – просто чтобы не дать ему умереть с голоду; не любит его. Не любит его.
– А ей я нравился, – говорит Егор и видит наконец, что белесые ресницы вздрагивают и взлетают вверх.