В делирий. Внутрь страшного детского сна, где он – пастух, задремавший коротко, всего на полминуты, и в наказание растерявший своих беспечных овец. Очнувшись теперь, посреди гадкого коридора, он понимает отчетливо и безысходно, что овцы его, беззащитные, глупые и жестокие, не просто разбрелись по склонам. Их вообще больше нет. Они съедены. И даже если он взбежит сейчас наверх по уродливой лакированной лестнице и вынесет плечом одну за другой два десятка глухих дверей, все потеряно. По ту сторону не окажется никого, только смятые пустые спальни и брошенные вещи.
Тем ценнее Вадик и Маша, последние уцелевшие, не успевшие вырваться из-под его опеки. Единственные, кто остался внутри радиуса, в котором еще действует Ванина воля. Утыканный чучелами хлипкий тоннель между дальней столовой и запретной кухней трещит по швам, обитые деревом стены вот-вот сомкнутся. Медлить нельзя. Что бы ни случилось, думает Ваня, что бы, мать его, теперь ни случилось, эти двое никуда не денутся. Он не позволит им разделиться и сгинуть, как подросткам в дешевом триллере. Просто не даст им такой возможности.
– Машка! – рявкает Ваня в густую тьму гостиной.
– Я тут, – сразу отзывается она живым, теплым голосом. – Темно, как в заднице. Зажигалку не могу найти.
Усадить их рядком и не спускать глаз. Загородить дверь одним из диванов, не спать, дожидаться утра. И главное, больше не давать Вадику пить. Ни капли, и пусть хоть изноется весь.
Обернувшись, он нетерпеливо тянется, чтобы взять стеклянного Вадика за плечо и втащить в гостиную.
А Вадик вдруг отшатывается. Делает шаг назад и поднимает вверх обе руки, как отступающий от стола хирург, раздумавший оперировать.
– Вадь, – удивленно говорит Ваня. – Эй, ты чего? Пойдем!
Деликатный Вадик никогда не бывает груб нарочно, и потому гримаса, исказившая его небритое лицо, невольна и мимолетна; после он сразу опускает голову и бредет в гостиную, покорный и тихий.
Но протянутая Ванина ладонь остается висеть в воздухе. Нетронутая, отвергнутая. И этот факт нельзя игнорировать. Ваня поднимает ладонь к глазам и шевелит пальцами.
– Эй! – повторяет он, хмурясь, в черный дверной проем.
Широко расставив джинсовые колени, Маша сидит на корточках возле распахнутой каминной дверцы и дует на угли. Складывает губы, надувает щеки. Огонь умер, и с каждым ее выдохом остывшая топка только слабо, безвольно подсвечивается красным и выплевывает легкое облачко пепла, оседающего на Машиных волосах и ресницах.
– Погасло, – говорит Маша. – Не горит, зараза.
И хоть жалоба эта никому конкретно не адресована, Ваня (который уже задет, которому некуда деваться от своей обиды) слышит в ней упрек.
Он, Ваня, лично в ответе за все.
За плохую погоду в отпуске, за нерасторопных официантов.