– Как будто ты сейчас руку ей откусишь. Но на самом деле, детка, это она тебя ела. Потому что тебе было больно.
– Зачем же вы тогда? – спрашивает Лора. – Зачем же вы. С ней. Так долго. Все время. Зачем? Разрешали ей? Я же не знала. А вы-то. Вы-то! Зачем?
И пока девочка (глупая, несчастливая) ждет ответа, Таня и Лиза смотрят друг на друга. Рядом с ее свежим окровавленным горем кажутся себе старыми и равнодушными, как столетние деревья. Потом Лиза тянется через стол, мягкой золотой ладонью к Таниной темной, сердитой, и сжимает пальцы.
– Наверное, мы привыкли, – говорит она. – Ко всему привыкаешь.
Таня глядит в светлые Лизины глаза и думает: так и есть. Мы привыкли, и ты, и я. Мы все. Смирились давно, потому что были тогда детьми, а дети умеют принимать что попало: любое зло и несправедливость, негодных родителей и паршивых друзей, дурное обращение, и плохую еду, и суровую погоду. Все, что случается с нами в детстве, мы встраиваем в исходное уравнение, не оспаривая. А потом уже поздно.
– Ой. Погодите, – тревожно говорит девочка, которая не слышит их мыслей, потому что родилась в другое время, не росла с ними вместе. – Вы же не думаете, что это я? Честное слово, это не я. Она была такая… жуткая. Правда, очень. Я бы с ней даже на улицу одна не вышла. Ни за что. Пожалуйста, поверьте мне. Пожалуйста.
И две уставшие непохожие женщины наконец расцепляют руки и поворачивают к ней лица – взрослые, одинаковые. Полные жалости.
– Ну что ты, что ты, – говорит Лиза. – Не надо плакать. Конечно, это не ты.
Глава двадцатая
Старая седая гора утыкана острыми елками, как подушечка для булавок, придавлена толстой шапкой снега. Под его весом деревья замерли, свесив ветки, похожие на молчаливую армию сдавшихся солдат. Тусклое утро начинается на востоке и ползет – неохотно, небыстро, по обледеневшей канатной дороге – вверх, к черной коробке Отеля. А взобравшись, падает на гору тяжело и плоско, как большая крышка, и выкатывает наконец блеклый солнечный глаз, заливает светом незрячие окна и сырые стены.
Под этим безжалостным взглядом Отель – гигантская прозекторская, многокомнатный анатомический театр. Он обижен своими постояльцами, устал от них. Не желает больше прятать их несовершенства. Хрустя могучими деревянными балками, он едва заметно содрогается, поворачиваясь к рассвету боком, подставляет ему растерзанную столовую с опрокинутыми стульями и прожженной скатертью и нечистую оскверненную кухню. Мелкий древесный мусор на полу в гостиной, пятна от стаканов на полированных столешницах и перерытые ячейки спален. Мстительно, одно за другим предъявляет небу свидетельства виновности спящих внутри чужаков."
"От возмущенной дрожи деревянных перекрытий на своей кровати просыпается Вадик.