Закуталась я в него покрепче и побрела без пути-дороги, для того лишь, чтоб на месте не стоять, не ждать, на воду глядя, навек ушедшего…
Много было в моей жизни бед, а эта худшей казалась. И потому еще мучилась, что не сразу поняла-распознала свою любовь. Цеплялась, дурочка, за Чужака, пряталась за его ведовскую силу, будто за стену каменную, и не замечала ни ума Славена, ни души его широкой… Верно говорят: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем». Так и со мной вышло… Не сказала главных слов, не согрела своей любовью его душу окоченевшую. А теперь поздно уж… Все поздно – и каяться, и прощения просить, и о любви своей во весь голос кричать. Раньше надо было…
Рвалось сердце на кусочки, обливалось кровью… Еле сдерживала себя, чтобы не завыть, не застонать отчаянно. Уговаривала: «Коли ушел, значит, и не нужна ему была, а если не нужна была, то и грустить не о чем». А сердце с головой не соглашалось – плакало. Так бы и до самой Ладоги добрела, но попалось по дороге, поодаль от реки, малое печище. Потянуло оттуда теплом да хлебом, и захотелось остановиться, хоть немного погреться, пусть даже не у своего – у чужого огня. Села под тын, скорчилась, накрыла голову полой охабеня и не заметила, как заснула. Во сне все казалось, будто повернула река свои воды и притащила обратно ту урманскую ладью и Славена на ней. Бегу я к нему, раскрываю широко руки, а он смотрит на меня и не узнает – удивленно вскидывает брови, уворачивается от объятий. Урмане вокруг смеются: «Любят тебя бабы, Хельг! Ох, любят!» И вдруг выходит из-за спины его девушка – тонкая, нежная, а глаза – будто две капли росные. Кладет он ей руки на плечи, целует так, что аж дух захватывает, а поцелуй тот мои губы жжет, и бегут по щекам соленые горькие слезы. Размазываю я их ладонями, а унять не могу, все льются да льются… Стыдно мне стало, начала посильнее тереть да и проснулась. Глаза открыла, и замер крик в груди – нависала надо мной волчья красная пасть с длинным влажным языком. У самого лица скалились острые зубы…
– С-сы-ть, Гром! Оставь путника, – скомандовал волку незнакомый голос, и тот, облизнувшись, послушно отошел от меня. Неужели сам Волчий пастырь, тот, что по ночам Белым волком оборачивается, меня выручил? Из огня да в полымя…
– Да это, никак, девка!
Я глаза зажмурила, чтобы не увидеть страшного лика, и, как ни уговаривал меня Белый, не открывала. А он топтался, топтался, а потом не выдержал, тряхнул меня за плечи, рявкнул:
– Да взгляни ты на меня! Не съем!
До этого ласково говорил, мягко, будто с дитем малым, а тут так грубо крикнул, что глаза от неожиданности сами распахнулись. И узрела я перед собой вовсе не кривое на один бок лицо, а совсем нормальное – молодое, румяное, красивое даже.
Держал меня незнакомец за плечи и встряхивал слегка.