Никто его не увидит, не будет торопить… Но в четверг вдруг замучили воспоминания… Они шли, как морская волна, одно за другим: придет, подержит на гребне и отхлынет… Почему-то с особенной силой вспоминалось раннее детство: прогулки в Вечаше, приготовления к Пасхе, игры, шалости… Несколько раз его мысль возвращалась к тому, как дорого стоило его рождение матери: боясь повредить младенца, она отказалась от наложения щипцов после тридцати шести часов мучений, когда все окружающие уже отчаялись в благополучном исходе… А он вот теперь собирался прекратить эту жизнь, данную ему с такой любовью! Но он заглушил в себе голос совести и, назвав малодушием все эти мысли и колебания, запер их на ключ.
В пятницу утром он получил, наконец, зарплату. «Итак – сегодня!» – сказал он себе, расписываясь в получении денег. «Постараюсь уйти пораньше».
Моисей Гершелевич назначил производственное совещание в своем кабинете. «К чему мне оставаться? – сказал себе Олег, – комедия этих совещаний, в которых все заранее решено, меня нимало не интересует, а неприятности, которые могли бы меня ждать в случае неповиновения, мне уже не страшны!» И на виду у всего правления, собиравшегося в кабинете шефа, пошел к выходу.
– Казаринов, вы куда? Попрошу остаться! – начальственно окликнул его Моисей Гершелевич.
– Куда вы, товарищ? – окликнула его еще другая портовая шишка.
Олег обернулся на них, и вдруг на него нашло озорство: «Нате, скушайте!» – подумал он и сказал громко:
– Куда я тороплюсь? Сегодня ведь Страстная пятница – хочу приложиться к Плащанице! – и посмотрел на всех, как будто желая увидеть, не сделаются ли корчи с этими жидо-азиатами и русскими отступниками.
Корчи не сделалось, но лица у всех вытянулись и глаза опустились. На каждом из этих лиц, казалось было написано: «Товарищи, да никак он с ума сошел. Караул! – не знаю, как реагировать». Олег усмехнулся, оглядывая их. «В моем положении есть, однако, и свой плюс, а именно: мне нечего опасаться! Оригинальное для советского служащего состояние! Я осмеливаюсь им напомнить о большой тысячелетней культуре старой России, которую они ненавидят и желали бы вовсе вычеркнуть из памяти и в которой этот день был единственным и неповторимым в году», – думал он, выходя из учреждения.
Он говорил с ними шутя, чтобы их побесить, но пока он ехал в трамвае, мысль о вынесенной на середину храма Плащанице, на которой лежат живые цветы, около которой горят свечи и толпятся молящиеся, встала настойчиво в центре его сознания. Он не был у Плащаницы все те же десять лет, роковые в его жизни. «Зайду на минуту в церковь, приложусь сначала, а уж потом…»
Поразительная картина ждала его около церкви: ему еще не случалось наблюдать ничего подобного, так как все последние годы он провел вне города.