Я знаю, вы с наилучшими намерениями, но прошу вас не писать некролога.
Смайли ничего на это не ответил; Эльса как женщина умная тоже промолчала. Да и весь последующий разговор вести с Роудом она предоставила Смайли. Того пауза не тревожила, но Роуду было, видимо, не по себе от наступившего молчания.
— Было бы неправильно, нехорошо. Мистер Гластон согласился со мной, я говорил вчера с ним перед его отъездом, и он со мной согласен. Я просто не могу позволить написать такое.
— А почему?
— Слишком многие знают о Стелле правду. Я и с мистером Кардью советовался. Он много знает, и о Стелле знает, и я посоветовался с ним. Бедный мистер Кардью, он понимает и то, почему я ушел из молельни: я не мог смотреть, как она приходит туда каждое воскресенье, на колени встает. — Он покачал головой. — Это было все ложь. Обращало твою веру в насмешку.
— Что же сказал вам мистер Кардью?
— Он сказал, не нам осуждать. Бог ей судья. Но я сказал ему, что это ведь будет дурно — люди ведь знают ее, знают поступки ее, каково же им будет читать эту статью в «Голосе». Им же дико покажется. Но он, видно, иначе смотрит, он просто сказал: «Предоставим вершить суд господу». Но я не могу, мистер Смайли.
Опять молчание. Роуд сидел неподвижно, чуть–чуть только подергивая головой. Затем он снова заговорил:
— Я сперва не верил старому мистеру Гластону. Он говорил мне, она нехорошая, а я не поверил. Они жили тогда на горе, Горс–хилле, рукой подать от молельни. Стелла вдвоем с отцом. Прислуга у них не задерживалась подолгу, и Стелла сама всю почти работу делала по дому. Я по воскресеньям иногда после молельни приходил к ним по утрам, Стелла смотрела за отцом, готовила ему и так далее, и я не представлял, как это решусь когда–нибудь попросить у мистера Гластона ее руки, Гластоны были в Брэнксоме люди именитые. Я тогда преподавал в классической школе. На степень готовился, мне на это время позволили на полставки. И я решил — сдам на бакалавра и тут же делаю предложение."
"Когда стали известны результаты сдачи, я в ближайшее воскресенье утром из молельни пошел к ним. Мистер Гластон сам отворил мне. Провел меня прямо в кабинет. Там из окна видна половина всех гончарен Пуля, а за гончарнями — море. Он пригласил меня сесть и сказал: «Я знаю, зачем вы пришли, Стэнли. Но ведь вы ее не знаете, — говорит, — вы се не знаете» — «Як вам хожу уже два года, мистер Гластон, — отвечаю, — и я не с бухты–барахты решаю». Тогда он стал говорить о ней. Я никогда не думал, что человек так может говорить о родной дочери. Он сказал, что она скверная — у нее в сердце скверна. Что она полна злобы. Потому и прислуга у них не уживается. Рассказал, как она умеет, добренькая, ласковая, выведать у людей подноготную, а после ранит их злыми, ехидными словами — полуправдой, полуложью.