Боялся он этого, боялся, но надеялся, вдруг не умер, не убили, вдруг он где-то тут, в соседней, может быть, камере… — А так… Сам подох. Его и поутюжили-то совсем чуток, а он возьми да отбрось копыта, — охотно пояснил собачник, довольный, что Артема наконец задело за живое."
"«Ты умрешь. Умрут все близкие твои…» Он словно снова увидел, как Михаил Порфирьевич, обо всем на свете позабыв, остановившись посреди темного туннеля, листает свой блокнот, а потом взволнованно повторяет последнюю строчку. Как там было? «Дер тотен татенрум»? Нет, ошибся поэт, славы деяний тоже не останется. Ничего не останется. Потом вспомнилось ему почему-то, как Михаил Порфирьевич тосковал по своей квартире, особенно по кровати. Потом мысли, загустевая, потекли все медленней и под конец совсем остановились. Он снова уперся лбом в решетку и тупо рассматривал повязку на рукаве тюремщика. Трехконечная свастика. Странный символ. Похожий то ли на звезду, то ли искалеченного паука. — Почему три конца? — спросил он. — Почему три?
Но пришлось еще кивать головой, указывая на повязку, пока охранники поняли, что он имеет ввиду и соблаговолили объяснить. — А сколько тебе надо? — возмутился тот, с собакой. — Сколько станций, столько и концов, идиот. Символ единства. Погоди, до Полиса доберемся, четвертый добавим. — Да какие станции! — вмешался второй. — Это ж древний исконно славянский знак! Называется — солнцеворот! Или нет… — коловрат. Это уже фрицы потом у нас переняли! Станции, дурья башка! — Но солнца ведь больше нет… — выдавил Артем, чувствуя, как перед глазами снова встает мутная пелена, смысл услышанного ускользает, и он отходит во мглу. — Все, крыша съехала, — удовлетворенно определил собачник. — Пойдем, Сень, еще с кем другим покалякаем.
Он не знал, сколько времени прошло, пока он был в этом странном забытьи, лишенном мыслей и видений, лишь изредка дававшем проскользнуть каким-то смутным образам, напитанном вкусом и запахом крови, иссушенном и иссушающим. Как бы то ни было, он был рад, что тело его сжалилось над его рассудком, убило все мысли и тем самым освободило разум от саморазъедания и тоски. — Э, братишка! — тряс его за плечо сосед по камере. — Нэ спи, уже долго спишь! Уже чэтыре час почти!
Артем трудно, словно к ногам была привязана чугунная гиря, пытался всплыть на поверхность из бездны, в которую погрузилось его сознание. Реальность возвращалась не сразу, она медленно вырисовывалась, как проступают нечеткие очертания на негативе, опущенном в раствор для проявки. — Сколько? — прохрипел он. — Чэтыре часа бэз дэсяти, — повторил черноглазый.
Без десяти четыре… Наверное, минут через сорок за ним уже придут. И через час десять минут… Час и десять минут. Час и девять минут. Час и восемь. И семь.