В политике он действительно смыслил немного, но она начинала его интересовать, поэтому, подождав, пока буря минует, он отважился: — А почему вы против фашистов? То есть, я тоже против, но вы же революционеры, и… — А это им, гадам, за Испанию! — свирепо сжав зубы, процедил товарищ Русаков, и хотя Артем опять ничего не понял, еще раз показывать свое невежество он побоялся.
Разлили по кружкам кипяток, и все как-то оживились. Банзай принялся доставать бородатого какими-то дурацкими расспросами, явно чтобы позлить, а Максимка, подсев поближе к товарищу Русакову, негромко спросил у него: — А вот скажите, товарищ комиссар, что марксизм-ленинизм говорит о безголовых мутантах? Меня это давно уже беспокоит. Я хочу быть идеологически крепок, а тут у меня пробел выходит, — и его ослепительно белые зубы блеснули в виноватой улыбке. — Понимаешь, товарищ Максим, — не сразу ответил ему комиссар, — это, брат, дело не простое, — и крепко задумался.
Артему тоже было интересно, что мутанты собой являют с политической точки зрения, да и вообще, существуют ли такие на самом деле. Но товарищ Русаков молчал, и мысли Артема постепенно соскользнули обратно в ту колею, из которой он не мог выбраться все последние дни. В Полис. Ему надо в Полис. Чудом ему удалось спастись, ему дали еще один шанс, и может, этот был уже последним. Все тело болело, дышалось тяжело и слишком глубокие вдохи срывались в кашель, один глаз по-прежнему никак не хотел открываться. Так хотелось сейчас остаться с этими людьми, с ними он чувствовал себя намного спокойней и уверенней, и сгустившаясь вокруг тьма незнакомого туннеля совсем не угнетала его, о ней просто не было времени и желания думать, шорохи и скрипы, летевшие из черных недр, больше не пугали, не настораживали, и он мечтал, чтобы это мгновение тянулось вечно — так сладко было переживать заново свое спасение, и хотя смерть лязгнула своими железными зубами совсем рядом, не дотянувшись до него лишь чуть-чуть, тот липкий, мешающий думать, парализующий тело страх, который овладел им перед экзекуцией, уже испарился, улетучился, не оставив и следа, и последние остатки его, затаившиеся под сердцем и в животе, были выжжены адским самогоном бородатого товарища Федора, а сам бородатый, и бесшабашный Банзай, и серьезный кожаный комиссар, и огромный Максим-Лумумба — с ними было так легко, как не было ему уже с тех пор, как вышел он когда-то давно, может, сто лет назад, с ВДНХ. У него не осталось больше ничего из того, что было. Чудесный новенький автомат, почти пять рожков патронов, паспорт, еда, чай, два фонаря. Все пропало. Все осталось у фашистов. Только куртка, штаны, да закрученная гильза в кармане, палач положил, может, еще пригодится.