Ни на кого не глядя, опустив глаза в пол и кожей ощущая то омерзение, которое окружающие испытывают к нему, создавая вокруг себя вакуум, через какую густую толпу он бы ни пробирался, Артем шагал к пограничному посту. Что говорить теперь? Опять вопросы, опять требования предъявить паспорт – что ему отвечать?
Голова Артема была опущена так низко, что подбородок упирался в грудь, и он совсем ничего не видел вокруг себя, так что из всей станции ему запомнились только аккуратные темные гранитные плиты, которыми был выложен пол. Он шел вперед, замирая в ожидании того момента, когда услышит грубый оклик, приказывающий ему стоять на месте. Граница Ганзы была все ближе. Сейчас… Вот сейчас…
– Это еще что за дрянь? – раздался над ухом сдавленный голос.
Вот оно.
– Я… это… Заплутал… Я не местный сам… – то ли заплетаясь от смущения, то ли вживаясь в роль, забормотал Артем.
– Проваливай отсюда, слышь, ты, мурло! – голос звучал очень убедительно, почти гипнотически, хотелось ему немедленно подчиниться.
– Дык я… Мне бы… – промямлил Артем, боясь, как бы не переиграть.
– Попрошайничать на территории Ганзы строго запрещено! – сурово сообщил голос, и на этот раз он долетал уже с большего расстояния.
– Дык чуть-чуть… у меня детки малые… – Артем понял наконец, куда надо давить, и оживился.
– Какие еще детки? Совсем оборзел?! – рассвирепел невидимый пограничник. – Попов, Ломако, ко мне! Выбросить эту мразь отсюда!
Ни Попов, ни Ломако не желали марать об Артема руки, поэтому его просто вытолкали в спину стволами автоматов. Вслед летела раздраженная брань старшего. Для Артема она звучала как небесная музыка.
Серпуховская! Ганза осталась позади!
Он наконец поднял взгляд, но то, что он читал в глазах окружавших его людей, заставило его опять уткнуться взором в пол. Здесь уже была не ухоженная ганзейская территория, он снова окунулся в грязный нищий бедлам, царивший во всем остальном метро, но даже и для него Артем был слишком мерзок. Чудесная броня, спасшая его по дороге, делавшая его невидимым, заставлявшая людей отворачиваться от беглеца и не замечать его, пропускать его через все заставы и посты, теперь опять превратилась в смердящую навозную коросту. Видимо, двенадцать уже пробило.
Теперь, когда прошло первое ликование, та чужая, словно взятая взаймы сила, что заставляла его упрямо идти через перегон от Павелецкой к Добрынинской, разом исчезла и оставила его наедине с самим собой, голодным, смертельно усталым, не имеющим за душой ничего, источающим непереносимое зловоние, все еще несущим следы побоев недельной давности.
Нищие, рядом с которыми он присел к стене, решив, что теперь такой компании он больше может не чураться, с чертыханиями расползлись от него в разные стороны, и он остался совсем один.