«Что это?» – спрашивали наши глаза, спрашивали до тех пор, пока не увидели бумажную порошу уже на земле, на тех же колючках, которые, казалось, только и ожидали того, чтобы нанизать их на свои пики. И вся земля вокруг сделалась белой, какою бывает она после первого, всегда неожиданного, хоть его и ожидают, снега. Но «снег», что выпал сейчас перед нами, был особого рода. Он не освежал, не веселил душу, не одевал природу в ослепительно белые, праздничные одежды, не радовал нас, как радуют человека касающиеся его лица первые невесомые снежинки, чуть-чуть щекочущие нос, опушающие ресницы. Было совершенно безветренно, и листовки недвижно лежали на земле, на бурых высохших и хрустящих под ногами травах, некоторые успели приземлиться на наши головы и плечи. Минометчики, подхватив их, собирались было прочесть, но я строго запретил им делать это, вспомнив, что с за чтение и особенно за хранение вражеских листовок можно угодить под трибунал. Впрочем, я вовсе не был уверен в том, что кто-то уже не прочел и не сунул себе в карман одну из них. Решив, что мне, политработнику, по должности полагается знакомиться с вражеской пропагандой, я подхватил бумажку, умудрившуюся зацепиться не за что-нибудь еще, а за большую красную, отороченную золотом, звезду на рукаве моей гимнастерки, подхватил, стало быть, и прямо на ходу принялся читать. Слов в ней было не густо. Где-то в геббельсовых недрах родились они, сложились в подобие стихов, перед которыми «Заветное слово Фомы Смыслова» выглядело бы высокой поэзией, классикой. Безвестный гитлеровский сочинитель брал сразу же быка за рога, призывая советского солдата:
Другую листовку, того же размера, я поднял с земли. Она была еще лаконичнее:
Ну, тут все ясно: собираются утопить нас в нашей же Волге-матушке. А ежели ты не хочешь быть утопленным, ниже приводились слова, которые откроют тебе дорогу в плен. Тебе, руссиш зольдату, надобно только поднять руки да крикнуть: «Сталин капут! Штык в землю!»
Мы отошли от места вынужденного привала версты две, а степь все еще была покрыта немецкими листовками. По мере приближения к Сталинграду их становилось все больше и больше. Но никто уже не наклонялся, не поднимал их. А я не мог оторвать глаз от Гужавина – он шагал так, будто позади не было пятидесяти километров, пройденных нами за прошлую ночь и почти за весь этот день в условиях, когда в любую минуту тебя могли убить, когда на каждом шагу каждого из нас подстерегала смерть. Широченная спина с ворочающимися под просоленной гимнастеркой лопатками держалась прямо и твердо, как бы подчиняясь голове, которая была поднята так, что вылинявшая, почти белая пилотка едва держалась на ней.