В допросах не было никакой системы – следователь играл с ним, как кошка с мышью: могли не трогать два-три дня, а могли водить на допрос два раза в сутки, днем и ночью. А иногда приходили пять-шесть раз за ночь, входил старший стражник, спрашивал: «Энтони Бейсингем?», и, получив ответ, уходил. Иной раз доводили до арки, ведущей во Дворец Правды, и поворачивали назад. Но поворачивали далеко не всегда.
Вскоре от всего огромного красочного мира чувств остались только три: боль, страх и унижение. Раньше он думал, что когда человек извивается и воет под рукой палача, то все остальное для него уже неважно – если бы так! Пытка была унижением непредставимым, он и подумать никогда не мог, что нечто подобное может существовать. Унизительно было и все остальное: тон Далардье, страх, равнодушие стражников, грязь и вонь собственного немытого тела. Если бы он мог думать, то понял бы, что способность чувствовать унижение – единственное, что еще оставалось от прежнего генерала Бейсингема. Но думать он был не способен, мысли метались, как испуганные зайцы, ни одной не ухватить.
После четвертого или пятого допроса Энтони попытался покончить с собой, однако единственная возможность – разбить голову о стену – оказалась полной ерундой, ничего у него не получилось. Тогда он выменял у стражника на сапоги – все равно они давно уже не налезали на распухшие ноги – бутылку вина, надеясь разбить ее и перерезать горло. Бутылка оказалась тыквенной, и он пил из горлышка дешевое пойло, пил и плакал от отчаяния. Если бы заговор существовал в реальности, в эту минуту он бы рассказал все, но признаваться ему было абсолютно не в чем, и несломленное еще фамильное упрямство не позволяло возвести на себя напраслину.
А потом был тот допрос, на котором его не били, а, прикрутив к вделанным в стену кольцам, поставили босиком на железную плиту, усеянную тупыми шипами.
– Я вижу, лежа вам плохо думается, – сказал Далардье. – Придется постоять.
Шипы были совсем не острыми и невыносимой боли не причиняли. Однако на второй день Энтони понял, что до сих пор мало знал о пытках: боль, несильная, но постоянная сводила с ума, и он кричал, плакал – но не признавался, нет. Потом и кричать он уже не мог, потому что воды не давали, и пересохшая глотка отказывалась пропускать звуки, но и боли тоже больше не чувствовал. Оцепеневшее тело сильнее всего на свете хотело спать, а в сне-то как раз и было отказано. Каждый раз, как голова начинала опускаться, его будил хлесткий удар – в Тейне знали, как ударить полумертвого узника, чтобы тот проснулся.