Соболев не щадил ее, не обращая внимания на бледность, разливавшуюся по ее лицу с каждым его словом, и тихие слезы. Все хлестал и хлестал словами, вызывая в памяти все ужасы, что когда-то пережила во время оккупации Минска когда-то сама, и тот липкий страх, который не дает порой спокойно жить до сих пор.
Ей хотелось сказать, что она все это знает. Что видела многое из нечеловеческой жестокости, творимой нацистами, с советскими людьми и в Минске, и здесь, в Германии. Что она уверена в том, что Рихард никогда не смог бы так поступить — она верила в это, собирая как бусины на нить, все моменты, которые без прикрас говорили, что он другой. Не потому, что он хотел быть с ней. А просто потому, что он такой сам по себе, несмотря на то что служил безумному фюреру и носил ненавистный мундир.
Лена хотела это сказать. Но все эти слова придавило грузом слов, напечатанных на обложке нацистского журнала и канувших в Лету во время штурма городка, тяжестью двадцати двух советских душ и взглядом Кости, для которого уже было решено давно тем, что ему довелось узнать и пережить самому во время этой проклятой войны. А потом Соболев в три шага подошел к буфету, на полках которого стояли фотокарточки в рамках, и схватил самую дорогую рамку. Жалобно треснуло стекло, легко погнулось серебро, когда он ударил эту рамку о колено. И прежде чем Лена успела вскрикнуть, достал из-под стекла фотокарточку, раня пальцы в кровь об осколки стекла, и разорвал на такие мелкие кусочки, как только мог. И со злым удовольствием впечатал эти обрывки в пол, давя и их, и стекло каблуком сапога.
— Никогда! — глухо произнес Костя, когда их взгляды снова встретились над этими обрывками и осколками стекла. В его глазах ярко горела решимость, и еле тлела былая ярость, приглушенная недавним уничтожением фотокарточки. В ее глазах царила безграничная опустошенность. Никаких эмоций или чувств. Лишь звенящая пустота и странное равнодушие ко всему происходящему. Словно пережитое в который раз потрясение выжгло все внутри начисто, не оставив ровным счетом ничего, кроме моральной усталости. Поэтому Лена без каких-либо эмоций проводила взглядом уход Соболева из дома, напоследок от души хлопнувшего входной дверью. И точно так же равнодушно собрала осколки стекла от рамки и обрывки фотокарточки. Ее уже было не склеить, как отметила про себя Лена, понимая, что в руках был лишь сор и ничего больше.
От ее прошлого не осталось ничего. Только осколки стекла, оцарапавшие ладони в кровь. Осколки ее памяти. Осколки ее сердца.
Ярость, пусть и утратившая свой накал, никуда не исчезла и тихо тлела в Косте всю последующую неделю. Лена отмечала ее во взглядах, которые ловила на себе во время работы в администрации, или в его движениях.