Он зазевался у одной хаты и сказал казаку, похожему на его дядю, покойного мужа мадам Бурсак: «Отчего ты не помолишься святому Феодосию?» — «Его раку разбили». Дема удалялся, спешил домой, и одно его больно поражало: св. Феодосии благословил его «малою рукою», в этом было нехорошее знамение! Потом на дороге застил ему свет императорский вагон, отцепленный от поезда, и в нем печально молчала монахиня с глазами Калерии... Дема достал наконец из кармана просфору и скушал.
Тетушка искала ему лекарей. Какое то было время? В станицах народ обходился знахарками. Возле рожениц не дежурили в чистых палатах аккуратные сестры, а ворочали в хате чугунами с горячей водой мудреные бабки. Родила какая — значит, бог смерти не дал. Еще она стонет, а уже тащат в хату перерез, заливают кипяченой водой, сбрасывают на дно раскаленные кирпичи и пули. Больную затаскивают туда париться до тех пор, пока выдержит. Потом дадут ей рюмку водки с перцем. На другой день она носит в сарай сено. Городские ученые доктора пичкали микстурами, но столько людей умирало, что некоторые казаки никогда к ним не обращались, лечились травами Чайчихи.
Как-то привез тетушку из театра Терешка и проговорился о травниках в монастырях. Бурсак и попросил его повезти туда.
— В Марии-Магдалинском поклон матушке игуменье Архелае,— сказала тетушка перед его отъездом, на ночь (она просыпалась поздно).— Посылаю ей денег на помин души дяди твоего.
О многом передумал Бурсак за дорогу; шутки трех казаков, гнавших лошадей к Бабычу за племенным бычком и вроде никогда не собиравшихся умирать, Терешкины ли рассказы о Швыдкой, припоминание процесса над помощником полицмейстера, убийцей братьев-подпольщиков, его жалоба через Бабыча царю о помиловании, анекдоты про обжору Фосса, тайный роман тетушки с доктором Лейбовичем — все подсказывало ему о животной дерзости суетиться до «скончания жительства», ногтями выцарапывать свое счастье. А когда ночью под блаженным простором звезд вздрогнешь от приближающегося конца, просишь небеса об одном: дал бы кто-то просто дышать, глядеть на неизреченную красоту — и ладно бы, и уже бы не искушал себя никогда похотями бытия, а изо дня в день приосенял душу благими чувствами, «препоясавши чресла ума своего...».
Мужской монастырь под станицей Чепигинской недаром прозывался Лебяжьим: послушники развели на окружающих двор озерах белых и черных лебедей. В модном усадебном журнале Бурсак как-то читал стихотворение о лебедях, и там, среди слащавых картинок и фотографий барских особняков, беседок, лужаек, оно прозвучало постыдным украшением самодовольства и безделья помещиков. Теперь почему-то обворожило меланхолией.
Везде свой час жизни. Монахи растили птицу, возили камыш, сами готовили пищу, лечили чепигинцев.