— Четыре года каторги — шутка ли? Ему шестьдесят пятый год, он не выдержит. У него такие заслуги, сколько орденов от царской власти: святой Владимир, святая Анна, еще. А что он сказал в последнем слове?
— Он встал, руки простер: «Возьмите Евангелие, там написано: когда сказали Христу, что его ученики рвут в субботу колосья, Христос ответил: «Не человек для субботы, а суббота для человека». И в субботу, значит, можно делать добрые дела. Ради того, что я делал для граждан, вы должны простить меня».
— Но прокурор ему припомнил связь с социалистами в девятьсот седьмом году?
— Обвинений много. Свидетели говорили разное. Якобы из всех раненых белых партизан он думал воспитать инструкторов Красной Армии. В «Чашку чая» входил с красноармейцами для сбора пожертвований в пользу большевиков. И на японскую войну ездил, дескать, с целью подрыва дисциплины в войсках. Другие — будто он прятал у себя в доме белых; возмущался расстрелом господ, те собирались встречать Корнилова цветами.
Тетушка, вся пунцовая от злости, сказала:
— Мерзавцы! Обыватели всегда обыватели. Я вот о чем думаю, племянничек. Все бумаги Бурсаков я отдала архивариусу Кияшко и жалею. Пропадут, если... Говорила тебе: отдай кому-нибудь, найми, пусть напишет. Уже бы книга была.
— Но если род наш на Кубани оборвется, зачем книга?
— Да кто тебе сказал? Деникин не сможет, Врангель поведет на Москву.
— Жаль, нет Толстопята, он бы почитал вам, какие стихи сочинили офицеры. Все надеются на них, а сколько их? Горсточка. И гимназисты. Нет, тетя Лиза, надо было получше кормить народ. Не знаю, не знаю, чем это кончится.
— Уйдем и вернемся с союзниками.
— Я пока уходить не собираюсь.
— У тебя семь пятниц на неделе. Не забывай, пожалуйста. И не забывай, что если придет хам, то на полях Кубани взойдут не добрые всходы, а плевелы.
— Вы меня обижаете, тетя Лиза. Я боюсь толпы, но я всегда за демократию, и я понимаю, почему взбунтовался народ. Мы не были на фронте, и значит, ничего не видели. Русский народ не отступится.
— Да ты же только что сомневался!
— Иногда я боюсь за себя, тетя Лиза. От этого. Лобанов-Касаткин печатает в газете стихи, а я думаю: ну так, так: «разграбившим храмы твои», так. Но где ж вы все были раньше?
— Защищал в суде попавшихся революционеров.
— Бомбистов. А ты где была, Манечка?
— Я училась, Елизавета Александровна.
Манечка Толстопят слушала их разговор с грустью. Но она ничего не боялась. Привыкшая в лазарете к стонам раненых, к смертям тех и других, она давно перестала беспокоиться о себе. «Наше святое дитя»,— звали ее Бурсаки. Она всегда при старших молчала. На лице ее, ниже глаз, остро лоснились косточки — так она похудела за два года.