— Почеши шкуру старого мерина.
— У вас и кожа еще не висит, вам жениться можно.
— А то й! Рано ще. Годов несколько погуляю, тогда и выберу дивчину. Возьму ту, шо в церкви у нас молится: «Свята Покрова! — просит.— Покрой меня хоть ганчиркою, та щоб не осталась девкою,— бо была я на плантации, так поганый сон видела».
— Ой, Лука Минаевич! Я отдыхаю с вами. Вы б и сказали той девке: зачем ей на плантацию к грекам ездить за вздутым животом, она б почаще в шапошную мастерскую приходила, мы ее без очков увидим.
— Свята Покрова уже помогла ей: мальчика родила, а от кого, ей-богу, не скажу. Под лопаткою продери.
— Пойду и я в церковь, попрошу себе невесту.
— Приезжай к нам в Пашковку. Ты б на мою внучку глянул: там такая вертучая, та красивая, та умница: и деду носки связала, и на зингеровской машинке платьев настрочит.
Внучку ему жалко было: двадцатый год, пора! Сам он свою бабку взял шестнадцати лет, несколько фунтов пороху постреляли, провожаючи молодых в церковь, и ведер двенадцать очищенной водки выпили — столько казаков гуляло! И не поспел до свадьбы покочевать с ней на сеновале, попривыкать друг к другу. Такое заведение было у черноморцев: парень валялся на сене с девкой по-честному, и мать с отцом знали, но не боялись, потому что и сами они так привыкали, и мать его девкою легла в законную после венчания ночь.
— Приезжай, я тебя пчеловодству научу. Будешь, как садовод Самойленко наш, жить. Слыхал, как он столы накрывает?
— Мне брат Моисей рассказывал. Брат мой, Моисей Афанасьевич, в войсковом оркестре играл, и вот Самойленко пригласил хор. Так брат каждый праздник сгадывает, как Самойленко весь хор угощал и все было цело, будто не пили и не ели. А гуляли три дня! Добрых тридцать человек. И спали у него. Хозя-аин.
— Женись на моей внучке, и ты станешь хозяином. Грамоты большой не надо.
— Я за три копейки у дьякона учился,— сказал Попсуйшапка и понес таз в раздевалку.
— Эй ты, шестерка, эй ты, половой! — покрикивал Костогрыз следом.— Подай нам бутылку с белой головой. Хороша баня. Закажем ще пива. По кружке.
Он сел на лавку, вытянул худые, с большими когтями на пальцах ноги, медленно, словно выдавливая, обтирал себя полотенцем. Усы его свернулись в подкову.
— Ай и пар! — вошел и Терешка.— У Адамули не хуже, чем у Лихацкого.
— Спасибо тебе, Василь,— сказал Костогрыз.— Напарился, как в Петербурге. Не ты б, я бы налил в корыто и плавал в хате. За три копейки у дьякона учился, а все знаешь.
— Да, Лука Минаевич, за три копейки.
— А мы внучку свою забрали со школы и рады. На шо ей учиться? — спросил он мужика, застегивавшего верхнюю пуговицу на рубашке, и продолжал: — Шо оно понимает в шесть лет? Одарушка моя ругалась: «Оно ще головы не расчешет само — куда? Какая там учеба? Пускай ото сидит дома, вяжет. Ей на службу не идти.