Не в точности её истории, другие, но это был всё тот же извод на тему: «Однажды идёт он, а навстречу…» или: «Жил у нас в Сатанове один мужчина…». А то и так: «Женился он на другой, и родила ему та двух сыновей. И не знаю, близнецов ли, или же одного за другим…»
Это была всё та же поучительная, обстоятельная библейская телесность, та же конкретность деталей в сочетании с мистическими высотами сияющих чудес.
Целый мир, целый огромный мир парил там над землёй, не улетая, однако, ввысь, но и не растворяясь в воздухе, а протягивая крепкие нити между землёй и небом, как бы втолковывая всем нам, что не может быть одного без другого и что небо и земля клялись: тайн на свете не бывает…
Кто только не населял мир этих притч, кто только не клубился, сталкиваясь, переплетаясь и дивясь один другому! Там лихие ангелы входили в дом к бедняку, просясь на ночлег, там усердно, будто золотой песок, хозяюшки мыли гречку до небесной чистоты житейских помыслов, там бродяги и лейдегееры смолили на продажу отборных чертей; там милосердный резник Гавриэль вонзал блаженный нож в иссохшую грудь нищего праведника, отпуская в полёт его истомлённую душу…
Но вот что интересно мне сейчас: всего три года обитали в домике на Кашгарке мои дед с бабкой, всего несколько каникулярных недель я у них провела и, в сущности, мало что помню: узбекское кладбище на взгорке, последний лоскут последнего майского мака под ветерком; бегущего по засохшей глине скорпиона, старую иву с лиловым окном-прорехой в текучей кроне…
Почему же отсюда, с моих нынешних, совсем иных географических и временных горок, именно тот домик с верандой кажется мне цитаделью спокойствия и любви в сердцевине беспокойного детства? Почему не могу я забыть бинты, змеящиеся по полу, сизые культи ещё живого деда… и то окно, исполненное листвой или застывшими ледяными картинами?
Почему до сих пор манит меня огненный мотылёк скудеющей свечи в том давнем, почти неразличимом окне, где всё ещё трепещет птичьими крыльями заполошная листва начала моей жизни?
Начала жизни, которой не будет конца…
Ты смеёшься, Отец? Ты – смеёшься?
Моя тётя Берта была убийцей.
В юности она забеременела от своего двоюродного брата, красавца, умницы и шалопая, и когда он посоветовал ей обратиться к Лежбицкому, известному доктору по дамским кручинам (деньги, кстати, твёрдо обещал), – подстерегла его с банкой серной кислоты и плеснула в лицо. Он страшно закричал, бросился за ней, упал и умер. Вернее, так: умер и упал – у него было слабое сердце.