Ты что, экономишь минуты на родном отце? Хороший шашлык на коленке не готовят; наконец роняет невзначай, что «другого случая встретиться и поговорить уже не будет».
– Почему не будет? – Сердце моё начинает раскачиваться под горлом, увеличивая ледяную амплитуду. Он вздыхает и говорит:
– Потому, потому… Так что выдели мне сиротский уголок в твоей бурной светской жизни. Обещаю: скучать не придётся.
Это обещание сражает меня окончательно. Да что там у них – у него, у мамы – стряслось? Что он готовит – какое-то ужасное признание, которое перевернёт всю нашу жизнь?!
Мы не целуемся. Не принято в семье. Мы оба не сентиментальны, не задушевны, саркастичны; обходимся без слюнявых прилюдных изъявлений родственной любви.
– Слушай, – говорит он, – я забыл дома отлить. Давай зайдём в банк.
– Зачем тебе банк, папа? За углом ресторанчик, куда мы идём. Две минуты ходу. Там дивный ласковый туалет.
– Нет! Зайдём в банк…
Но банк оказывается закрытым. Мы топчемся, оглядываясь по сторонам, пытаемся прорваться в туалет соседней с банком шварменной, нас любезно пускают, но единственная туалетная кабина там занята и, похоже, навеки.
И так далее… Обычное дело: угодив хоть на минуту в орбиту этого тяжёлого человека, ты чувствуешь, как и тебя обволакивает вязкая маета. Нет уж, хватит! Детство кончилось полвека назад; я давно захлопнула крышку клавиатуры пианино «Беларусь», продала этот чёрный катафалк и с торжеством следила за тем, как грузчики сносят по лестнице мои угробленные детство, отрочество и юность.
Решительно подхватив отца под руку, я веду его вниз по улице Йоэль Соломон. Это одна из моих любимых иерусалимских улиц: узкая, весёлая каменная протока, поверху затянутая проводами, на которых качается рой цветных зонтиков. Поднимаешь голову – над тобой дурашливое клоунское небо.
За три минуты мы доходим до ресторана. Тот прячется в укромных петлястых пазухах «Иерусалимских дворов», в кошачьем зеленоглазом царстве бездомных бестий, среди ещё закрытых ночных пабов, мусорных закоулков, старинных каменных колодцев, прикрытых разбухшими деревянными крышками… Со двора, мощённого каменными плитами, к дверям ресторана ведёт наружная лестница, десять каменных ступеней, отполированных подошвами давно сношенных башмаков давно умерших людей.
– Э-э… постой! – Отец останавливается и поднимает голову к резной деревянной двери. Вид у него как перед восхождением на Эверест. – А лифта у них нет?
– Папа, – говорю я, заводясь с пол-оборота, хотя давала себе слово Железного дровосека оставаться абсолютно непрошибаемой. – Папа. Не морочь. Голову. Тут десять ступеней. Держись за перила и за меня.
– Здесь грузины? – Всё это в полный голос, ни на мгновение не заморачиваясь на предмет приличий.