Марченко повел свой караван под гору, чтобы выйти в распадок как раз у истока его, к зимовью: заходить с устья — многовато чистого места было, метров за двести могли увидеть; с вершины — не было у него вершины, прямо за зимовьем круто сходил на нет распадок, замыкаясь каменной стеной с двумя узенькими тупиковыми щелями в ней.
С того же места, где вздымались в гору сейчас, к зимовью был вполне сносный лыжный спуск — по крутой, но довольно чистой изложине с редколесьем на ней.
Почти извершили гору, когда Марченко, идя сбоку своего растянувшегося обоза, замер и оторопел от стонущего человеческого рыдания. Собственно, сразу-то даже не подумалось о человеке — больно дик и чужд был в этой каменной и лесной тишине рвущийся, задавленный, не то рык, не то вой, не то лай.
В оружии даже нужды не было…
Под могучей старой пихтой, чумом навесившей ветви свои во весь круг, на узловатых корнях ее, меж которыми цепенела черная и седая от инея земля, извечно сухая, сидел… человек! Скорчившись в три погибели, будто весь хотел влезть в короткий драный полушубок, он неудержимо трясся от холода и нечеловеческих рыданий. Страшно рыдал, икая и дергаясь от икоты так, что стукался головой об узловатую черную колонну пихтового ствола. Из-под полушубка торчали ноги — без обуток, но не вовсе голые, а в собачьей шкуры мягких чулках, следья которых были так изодраны, что торчали наружу зачугуневшие от холода голые ступни. Под полушубком — тоже до пояса гол был человек, и только ниже колен, стучавших друг о друга так, что крылато взметывали шубные полы, спускались черно-заношенные и тоже драные кальсоны.
— Вставай, — негромко сказал Марченко, — застыл ведь, паря…
Дернулась резче обычного кудлатая голова, вскинув кверху пухлое черно-сизое от холода лицо в молодой жесткой бороде, тускло блеснули слепые от слез — не глаза, две мочажинки с мутной водой, обмерзающие по краям. Сквозь икоту и бурную дрожь-судороги хрипло, задавлен-но и прерывисто выревел:
— Уб-бей, Стрелок… С-ст-р-рел-лок… уб-бей-ик!..
«Ого! — внутренне ахнул Марченко. — Везет тебе, охотничек! Стрелок где-то рядом!»
Этот Стрелок был опасней всех, с кем до сих пор схватывался Марченко, и прозвище свое оправдывал с кровавой жестокостью садиста. Только эта необузданная, патологическая жестокость мешала ему создать постоянную банду — даже бандиты из бандитов не шли добром под его начало, а сам он ничьего начала над собой не признавал. К тридцати годам имел Стрелок больше сорока лет приговоров и десяток дерзких побегов, почти столько же фамилий и бегал уже не от мобилизации, а от давно заслуженной им высшей меры…
Не пожалел Марченко доброго стакана из заветной, до сих пор не шевеленной фляжки на дне своего рюкзака.