— Майор идет на вечер…
На мужской половине тоже шли сборы: начищались сапоги, подшивались свежие подворотнички, гладились гимнастерки, а Миронов долго пытался натянуть на ноги унты, принадлежавшие старшине-дешифровщику по прозвищу Штурманенок, но из этого ничего не вышло: унты были на три номера меньше, чем было нужно, — и он зашвырнул их под топчан, надел прекрасные хромовые сапоги, на голову напялил шлемофон, тоже принадлежавший Штурманенку, посмотрел в зеркало.
— Скверно, — скептически поджал губы Миронов. — Старшина, правда плохо?
— Почему же? Оригинально.
— Оригинально, это да, но глупо.
— Возьми форменную фуражку, раз не любишь пилотку.
— Придется, — согласился Миронов, примерил фуражку. — Порядок. Солидности прибавляет. Если товарищ старшина не любит ходить на вечера в одиночку, могу быть гидом…
— В одиночку ходить не люблю, но вынужден от твоих услуг отказаться.
— Что так?
— Невыгодный ты попутчик. При такой твоей экипировке я проигрываю. Что значит моя пилотка в сравнении с твоей фуражкой! Один «краб» может поразить в самое сердце любую девушку.
— Э, старшина… Мы так не договаривались, это запрещенный прием. Не разводи грязь на сухом месте.
— Да нет, я серьезно… Впрочем, оставим. Идем. Девушки уже собрались, ждут нас, и майор с ними.
Старшина Игнатьев, Штурманенок и Миронов присоединились к майору Спасову и девушкам все вместе пошли к клубу. Минут через пять направился туда и Весенин. А у клуба — столпотворение: военные, гражданские, детвора. Старики и старухи стояли поодаль, молча наблюдали хору, молдавский народный танец. Миронов сразу же, как только пришли, включился в круг. Игнатьев подивился легкости, с какой щеголь сержант выделывал разные коленца. Казалось, в это время Миронов забыл обо всем, кроме танца.
«Интересно, и жизнь у него будет легкой, или это проявление беззаботности?» — подумал Игнатьев. Мысль эта исчезла так же вдруг, как и родилась. Игнатьев внимательно всматривался и вслушивался в толпу. По настроению, которое царило сейчас здесь, на площадке возле клуба, по той уверенности, умиротворенности, спокойствию, что были написаны на лицах старух и стариков, детворы, всех танцующих и наблюдавших за хорой, Игнатьев понял, что народ уже готов к переходу на мирную жизнь. К естественному людскому состоянию. Без крови и слез. И верит он, народ наш, что исход войны предрешен, нет в мире силы, способной помешать победе советского оружия над коричневой чумой. Народ — олицетворение мудрости. И в первые дни войны, когда мы отступали, теряли города и села, народ верил в конечную победу, и вера эта передавалась армии. Через письма, посылки; сама атмосфера труда в тылу заставляла людей сражаться до конца.