Как поговорить со зверем, чтобы он тебя не только услышал, но и понял? Как дозваться человека, спрятавшегося под шкурой лесного хищника?
Клесх на эти вопросы только руками разводил, он тоже не ведал, что делать. Перебрали все свитки, переворошили в памяти все знания. Ответа не нашли. Одно было ясно — луна с завтрашней ночи пойдёт на убыль, а значит, если не нынче, то потом обернуться человеком Светла уже не сможет.
Волчица словно прощалась не только с миром людей, но и с миром живых. Даже телячье копыто, брошенное ей накануне, лежало нетронутым. Псица тосковала и угасала.
— Светла… — Донатос опустился на пол. — Не дури. Что ж я за тобой хожу, как за коровой стельной? У меня других дел по самую маковку. Перекидывайся, хватит лежать.
Ответом ему была тишина.
— Ты не слышишь или блажишь? — снова спросил крефф, чувствуя себя жалким дураком.
Колдун задал этот вопрос, ибо следовало спросить хоть что-то. А что именно — он не ведал. Сколько уж сюда за последние дни ходили, сколько просили, сколько говорили, читали какие-то наговоры. Никакого толку.
Клесх надеялся, что волчица отзовётся на голос того, кого любила человеком. Наузнику уговаривать её было в тягость. Не умел он уговаривать. Ни людей, ни зверей. Но Глава оставался неумолим: девка нужна именно девкой, а не одичавшей хищницей. Донатос понимал — прав смотритель Цитадели. Прав. Но сотворить чуда обережник не мог. Да и вымотался он за эти дни сильнее прочих. А отчего, сам не ведал.
Видеть Светлу в облике зверя ему было тяжко. Нынче же усталость и опустошение достигли такой глубины, что крефф решил — ладно. Придёт последний раз, позовёт. Хоть совесть очистит: всё, что мог, сделал.
— Устал я… — сказал Донатос непонятно кому-то ли самому себе, то ли пленнице. — Седмицу не ел толком, не помню, сколько не спал… Ты или сдохни вовсе, или человеком вставай. Сил у меня нет — туда-сюда бегать, чай, не жеребец молодой. Выучи, Глава, ты тут ещё… надоели, спасу нет.
Краем глаза он уловил слабое шевеление в темноте узилища — то волчица, до сей поры лежащая безучастно, повела чутким ухом.
Обережник лихорадочно перебрал в голове то, что сказал, силясь уразуметь, на какое из его слов отозвалась Ходящая.
Белое ухо снова дернулось.
Донатос мысленно ухмыльнулся и продолжил, подбавив жалобности. С непривычки получилось до крайности лживо:
— Я ведь не семижильный! Не могу без еды и сна. Поутру встаю — голова кружится…
Он попытался сообразить, на что ещё попенять Светле, чтобы в той проснулась совесть.