Ведь надо же, старая вот-вот помрет, ан нет, рядится на балы лучше всех, да еще в платье того же цвета, что и сама государыня! Как-то раз Елизавета сама наказала ослушницу: прямо на балу срезала у нее с головы розу — точно такую же, как у государыни, да еще в гневе надавала мерзавке пощечин: пусть знает свое место! Когда Лопухиной сделалось дурно от этого унижения, Елизавета махнула рукой: «Нешто ей, дуре!» Гордячка же под разными предлогами перестала являться ко двору, чем вызвала новый приступ гнева императрицы. Теперь государыне стало ясно, почему она так себя ведет: плетет заговор, да и изменой здесь пахнет, беседы ведет с австрийским посланником де Ботта, — а известно, что Австрия была всегда заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей. В существование «нитей заговора», тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила — ведь она сама в 1741 году пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. Жаль только, что де Ботта уехал к тому времени домой, в Австрию, а потом был переведен послом в Берлин, а то бы понюхал наших казематов! Словом, было решено: Лопухиных взять в крепость, в застенок и, при необходимости, пытать их! Начались аресты, всполошившие весь петербургский свет: арестовали Степана Лопухина — отца Ивана, а потом саму Наталью, Бестужеву и других. Началась, как ныне принято говорить, «выемка документов», с которыми тотчас — в поисках следов государственного преступления — стали тщательно работать. Все комнаты государственных преступников опечатывали, а их родственников, если не забирали в Тайную канцелярию, сажали под домашний арест. Это испытание было тоже из тяжелых: караульные солдаты неотступно днем и ночью находились в комнате и не позволяли даже из нее выйти.
Но это было только начало. Другой заключенный в крепость, Григорий Винский, описывает процедуру, которой его подвергли сразу же при входе в каземат и которую проходили не только мужчины, но и женщины: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: “Ну, раздевайте!” С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: “Ахти, никак сечь хотят!” — заморозила мне кровь; другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергивали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось.