В маленькой комнате было ещё интересней и уж совсем не похоже на наши деревенские убранства: вдоль стен, сверху донизу набитые книгами, стояли застеклённые шкафы. Меж ними теснился письменный двухтумбовый стол. Над столом висела огромная лампа с невиданным круглым фитилем и зелёным абажуром над пузырчатым стеклом. На столе вечно лежала какая-нибудь книга, заложенная коротким костяным ножом. Чаще всего это был том «Истории государства Российского» или сочинение философское, отпечатанное на лощеной желтоватой бумаге тонким шрифтом с твёрдым знаком в конце слов и буквой «ять». Имена большинства этих философов были незнакомы нам даже понаслышке, хотя и учились мы в десятом классе и должны были хоть что-то знать помимо школьной хрестоматии.
Забираться в библиотеку мы могли, только когда у Евгения Алексеевича начинался запой. Случалось это раза два в год, но зато продолжалось подолгу. Перед тем как запить, Силин становился хмурым и раздражительным. В такие дни мы сидели тихонько в Гришкиной келье и шепотом спорили над задачками. (Я ходил заниматься к Гришке потому, что дома мешали племянники – два маленьких чёрта, готовые в любую минуту расковырять земной шар, чтобы посмотреть его внутренности. В отличие от обычных детей они не засыпали взрослых вопросами, а старались дойти до истины экспериментальным путем.)
В решающий день Евгений Алексеевич заходил в комнатку Гришки и давал последние наставления на случай его «отсутствия». Они сводились к тому, что надо убираться в доме и в ограде, не слушать его, Силина, когда он начнёт нести несусветную галиматью, не давать ему чистой водки, а разбавлять отваром, и кормить Верного, здоровенную умнейшую овчарку, жившую во дворе на цепи. Когда Силин запивал, Верный обижался на него и никогда у пьяного не взял даже кусочка мяса. Я подумывал иногда, что и квартирантов старик держал, чтобы Верный не околел с голодухи. Когда же от хозяина переставало нести перегаром, пёс начинал презирать квартиранта и отворачивался, чтобы не смотреть на него.
В начале запоя Евгений Алексеевич веселел, наигрывал на отремонтированном баяне цыганские мотивы, пел старинные романсы и читал наизусть стихи. Потом начинался бред о былом. На второй неделе он впадал в спячку, просыпаясь только для того, чтобы выпить разбавленной водки и снова забыться тяжёлым пугливым сном.
Бредил он не так, как наши мужики в похмелье, – не матерился, не бил посуды и не кидался с топором на ближнего. С отсутствующими дикими глазами он начинал разглагольствовать о смысле бытия, переходил без всякой связи к эпизодам из истории или же, принимая нас за кого-то, начинал каяться:
– Да, я совершил ошибку, мне надо было остаться одному. Но мне было только сорок… Тихая жизнь деревенского мастерового.