Уйдёт в степь, сядет на бугорок, смотрит на далёкую маревную синь – кругом кузнечики стрекочут, жаворонки поют – и так заскучает по дому, такой одинокой почувствует себя, что хоть сейчас беги в Приленск.
Когда забрали на покос, обрадовалась: что ни говори, там народ! А попала на самую глухую чистку, где работали одиннадцать мужиков и три бабы. Мужиков хозяин послал сюда побольше, потому что место было медвежье, и бабы в слёзы – не хотели ехать сюда.
Работали от зари до зари. Нюрка с бабами до обеда косила, пока не поднимется солнце и подсохшее сено не зашепчет, а потом шла шевелить накошенное и сгребать в валки. Бабы были уже не молоденькие, все детные, – ни посмеяться с ними, ни поиграть, – только и умели, что песни петь.
Вечерами, когда над тайгой спускались жутковатые сумерки, и раскатистое эхо в который раз созывало косарей к балагану, бабы разводили костёр, привычно варили баланду и, отрешившись от дневных дел и разговоров, молчали, изредка тяжело, по-коровьи, вздыхая. Первой не выдерживала Домна Шитова, зубастая, похожая на щуку пожилая вдова. Тихонько шевеля прутком цветущие в костре огоньки, она как бы для себя, ровным и чистым голосом начинала не петь, а постанывать:
Песня была старая, варначья, – не одну душу загубил, наверное, тот, кто сложил её, – пелось в ней про чувства сильные, незнакомые, и слова были не нонешние, многих Нюрка и не понимала, да и не в них было дело: плакала Домниным голосом загубленная жизнь, и от этого самой хотелось плакать и одновременно становилось светлее на сердце, как будто мир вырастал и ширился. Потом не выдерживала Марья, круглая, как новенькая бочка, бабёнка с лицом, заплывшим так, что только нос пупырышился и блестели хитрые, как у зверька, глазки:
Дора, тридцатилетняя бурятка, никогда не пела, только беззвучно шевелила красивыми, сердечком губами, повторяя про себя щемящие распевные слова.
Подходили мужики, вешали на кусты литовки, тяжело падали на землю у балагана.
– Хватит выть. Покормили бы лучше, – ворчал кто-нибудь из них.
– Не поспело ишшо, – отвечала Марья и начинала новую песню, такую же тоскливую, варначью – других не знали.
Мужики зарились на Нюрку, по первости заигрывали, но Домна взяла её под свое крыло и так как языком могла отбиться от спаренной стаи собак, то ухажеры притихли.
Однако вскоре на эту чистку привезли Фролку Боброва, и спокойная жизнь для Нюрки кончилась.
Приехал Фролка, как на гулянку: плисовая рубаха шнурком перехвачена, френчик через плечо, в картуз ромашка белая воткнута – того и гляди, заорет: «Гуляй, ленские!» – ударит ладошкой по голяшке и пойдет по кругу. Вот только не сапоги на парне, а смазанные свежим дегтем ичиги – не распляшешься. Рожа рыжая, конопатая. А глаза рысьи, в крапинку.
– Ты чегой-то сюды? – спросила Нюрка.