Не в уголок рта, а полностью захватив ее губы своими. Она побледнела, зрачки расширились. Тревога, удивление, страх и… тщательно скрываемое желание отразились на ее лице. Она замерла в его руках, положившись на его, Платона, волю. И он увидел тот самый нерв, ту гамму чувств, которая перевернула его жизнь там, в кафе, когда Надя приехала возвращать ему телефон.
В его руках трепетала Адель Климта. Покорная, смиренная, очень уставшая. Женщина, которая от мужчины хотела только одного: счастья. Так мало, так много, так просто, так несбыточно. За спиной шипел, разливаясь по плите, кофе. А Платон не мог оторвать от Нади взгляд. Серебро. Тусклое, слабенькое, едва заметное под черным слоем страха, оно пыталось засиять. Оно тонкими, как пальцы, лучиками, стремилось раздвинуть мрак ее, Нади, чертовой жизни. Но у него не получалось. Платон осторожно опустил Надю на пол, чтобы не напугать хрустальную нежность серебра. Чтобы оно не спряталось снова под гнетом боли.
Вот она, эта суть, что ускользала на набросках: страх собственных желаний. Боязнь перемен, которые молотком стучали в мозг. Которые требовали от нее проснуться. А она, Надя, спала в грязном болоте неудавшейся жизни. В паутине тирана-мужа, этого гопника, который даже не понимал, какое сокровище держит в руках.
Крошечная часть Нади хотела свободы. Но привычка терпеть боль, терпеть молча и покорно, душила эту часть, не давая вырваться на волю. Точно как у Адель Климта, которая понимала, что живет с тупым торгашом, который интересуется только деньгами. Понимала, что нужно бежать, спрятаться, скрыться, но так и не смогла этого сделать. Ведь в еврейских семьях тогда не разводились. Точно так же, как в понимании Нади не разводятся, если есть больной ребенок.
— Я… вспомнил… — Платон нервно сглотнул, — мне… нужно в мастерскую. Срочно! Простите меня, кофе отменяется. Я там… вы здесь… сами, пожалуйста, — он осторожно опустил ее на пол и выскочил из кухни.
Платон ворвался в мастерскую. Дрожащими руками схватил чистый холст и установил на мольберт. К черту наброски! Он ухватит эту суть сейчас. Набело. Красками на холсте.
Платон лихорадочно писал и ничего не слышал. Он вообще не воспринимал реальность. Даже не поблагодарил Надю, когда она тихонечко, на цыпочках, зашла в мастерскую и поставила на табурет рядом с ним чашку ирландского кофе.
Платон выпил его, не чувствуя вкуса. Он, как сумасшедший, работал до утра. И когда серый утренний зимний свет проник в мастерскую, Платон отошел к противоположной стене огромной мастерской, сел на пол и прислонился к стене, глядя на картину.
У него получилось. Теперь можно умирать. Или до конца жизни ничего больше не писать. Ничего прекраснее этого уже не будет. Главная картина жизни была закончена за полночи.