Красивая, конечно…
— Ничего, неплохо, — с энтузиазмом сказал Звягин и положил тяжелую руку ей на плечи.
— Что — неплохо? — зло и недоуменно уставилась она. — Хотите сказать, что вам было приятно смотреть на меня голую?
— От голых у меня за двадцать лет работы, милая, в глазах рябит, — сказал Звягин. — А хорошо то, что ты здорова и тебя можно раскармливать и тренировать. И сложена не так ужасно, как кажется.
— Ах-х — немного труда, и все исчезнет! Да?
— Нет. Много труда. Очень много. Ничего, потерпишь.
— А если не потерплю?
— Голову сверну, — промурлыкал он.
Она отвернулась: почувствовала, что сейчас заплачет, захотелось уткнуться в его серый реглан, и чтобы он обнял ее своими тяжелыми руками, и пусть свернул бы шею — но никому больше не дал бы тронуть.
— У меня никогда не было отца, — вдруг сказала она, поддавшись течению своих мыслей.
— Я знаю, — отозвался он и обнял ее именно так, как она только что мечтала.
И тут она заревела. Совсем нервы сдали.
«Как ужасно, как ужасно быть такой! Сначала в детстве не понимаешь, я любила драться с мальчишками, гордилась собой… А потом, лет в шесть, особенно в школе, уже чувствуешь: с тобой меньше играют, меньше зовут, как-то все радости тебе достаются во вторую очередь… Учительница ласкова, справедлива, и от этого несправедливость других еще больнее, а внутри уже поселилась неполноценность, горе второсортности, комплекс милостыни — что все хорошее, выпадающее тебе — это не от сердца дают, а по обязанности, подчеркивая справедливость, и уже кажется, что это не заслуженно, а из милости, и надо усиленно благодарить кого-то… Но в восемь лет это только смутные чувства, а потом начинаешь понимать, происходит страшное — когда другие хорошеют, превращаются в девушек, а ты… в классе появляется напряженность между девочками и мальчиками, и когда дразнят или даже бьют — в этом какой-то дополнительный смысл, стыдный и счастливый… А ты в стороне, сама вступишься за кого-нибудь — накостыляют тебе, а даже лупят совсем не так, как красивую, равнодушно и больно лупят — без интереса.