Я по голосу почувствовал недоброе. Он сказал, что будет в «Туфельке», с которой по элегантности мало что в городе могло сравниться. Добравшись туда, я осведомился о нем, и два лакея в париках под руки вывели его к дверям. Он был вдребезги пьян, ничего не соображал и только осовело мычал, не раскрывая рта.
В конце концов я стал заботиться о Джордже. Способности сострадать я еще не утратил, и люди ее во мне отмечали.
В старой моей комнате у Оуэнсов, которую снова занял, я менялся, повинуясь духу времени - боевому, индустриальному, с пытливым креном в сторону науки. Меня весьма круто шатало из стороны в сторону, и влиять на это могло что угодно - новости и страшные сны, лишние расходы и чудесные счастливые события, мелькавшие, как тени диких зверей, что являлись в пустыне ветхозаветным пророкам, чтобы опять раствориться в жаркой вечерней мгле. Но я был благодарен и за то, что после всех перипетий оставался цел и невредим. Ничего противоправного я не совершал, что бы на этот счет ни говорили моралисты, а все мои неудачи и уроны принадлежали скорее к сфере воображения, игравшего в моей жизни такую решающую роль, покрывая и затмевая собою все, как то бывает с насущнейшими из дел; они не мешали моим размышлениям и поискам высокой цели, сопутствуя им и следуя параллельно. Размышляя, я приходил к некоторым выводам и открытиям, пускай фрагментарным и неполным, например: «Смысл одиночества - в грядущем единении» или «Как утомительно подчас иметь на все собственный взгляд и оставаться при своем мнении!» Но в другое время я был деятелен, жил полной жизни, какой - расскажу попозже, и бродил по Чикаго, как всегда оживленный и общительный. Однако отзвуки мексиканских треволнений все еще дрожали во мне. Тея не давала о себе знать, исчезнув навеки, отправившись куда-то к голубым горизонтам неведомых морей, возможно, по следам фламинго, с каким-нибудь новым любовником, понимающим ее не больше, чем я, но покорно ждущим на берегу, сгибаясь под тяжестью амуниции - ружей, ловушек и лассо, фотоаппаратов и биноклей. Она останется такой, какая есть, и даже старость ее не изменит.
Я тоже не молодел, и мои друзья часто подшучивали над моей внешностью, которой я и вправдуне мог похвастаться. Моя улыбка обнажала отсутствие двух нижних зубов, и весь я как-то пожух, пришибленный суровыми жизненными обстоятельствами. Но шевелюра моя росла буйно и прикрывала шрамы на голове - эти приметы бывалого охотника, а общую с моим кузеном Пятижильным зелень глаз не заметить было невозможно, что служило явным моим украшением. Так я и шел по жизни, легко, попыхивая сигарой, без забот и постоянной привязанности к чему-либо определенному, рассеянный, неуловимый, порой безудержно веселый, но, увы, уже не столь лучезарный, как прежде.