— Десять пфеннигов, или марок, или десять тысяч, а может быть, десять тысяч еще с нулем — вот об этом-то я и задал вопрос тебе прежде всего: сколько было за все время твоей службы в германской разведке тобою получено через Кюльпе и сколько другими путями, под видом возврата долга или еще под каким-нибудь видом? Вот все это и должен я с тобой выяснить…
Лицо следователя при этих его словах было совершенно серьезным.
…С этого дня обвинение, выдвинутое Зубовым, послужившее поводом для ареста и следствия, не то чтобы отступило на задний план, а совершенно исчезло! Больше никто не интересовался оценками Балашовым мощи вермахта и теоретическими изысканиями в области тактики и стратегии. Обвинение в получении денег, в связях с германской разведкой, в предательстве родины стало единственным пунктом, который интересовал следствие. Статья обвинения получила другую цифру и литеру…
— Дайте мне очную ставку с тем человеком, который выдвинул против меня эту нелепость! — возмущенно требовал Балашов.
— Ты что — малютка? Не понимаешь, что твой разговор — трепатня, что подобные вещи сделать нельзя? Хочешь сидеть без конца? Ну, сиди! Сиди, думай, — оборвал его следователь.
Страшно было не одиночное заключение, не изоляция сама по себе, а то, что эта явно фашистская провокация, предпринятая Кюльпе и его хозяевами, была подхвачена в нашей стране… В нашей стране!
Присвоение высокого звания, орден, а вслед за этим такой смертельный удар, нанесенный профессиональным приемом подлого гангстера…
Балашов требовал перо и бумагу. Ему выдавали. Он писал заявления, объяснения, письма, полные гнева, логики, страсти, адресовал их в самые высокие, мудрые и справедливые инстанции. Но это был крик в пустыне, в пустыне, отделявшей его на сотни, на тысячи километров от мира живых людей…
Мучительно было сознание и того, что фашистская клевета дойдет до близких, до сына.
Не может Иван поверить в измену отца. Но что же будет с его сердцем? Какое трагическое раздвоение должно оно претерпеть! При мысли о сыне, о Ксении, о Зинушке, о старых товарищах Балашова охватывала тоска отчаяния. Хоть молча бы взглянуть им в глаза! Он без слов им сказал бы, что он не виновен!..
Ни газет, ни журналов, ни писем. Прекратились допросы. Как ни были бы они оскорбительны, как ни нелепы, но когда их не стало, Балашов начал тосковать даже и о допросах, во время которых он мог кричать свое «нет», мог обозвать следователя тупицей, болваном, фашистом, пособником Гитлера… Теперь ему не дано было даже этого…
Балашов тогда понял, что причиной его гибели является не случайность, не чья-то ошибка, а точный расчет фашистов, их опасения, что он за три года слишком много узнал о вермахте, об их подготовке к войне.