Жуткое слово как будто опустошило сразу все чувства и подавило его…
Вспыхнув на миг, как сознание, оно тотчас и перестало им быть, превратилось в тяжкий, бессмысленный рев души…
Это было ощущение тоски, подобное тому, какое, должно быть, испытывал тот буйвол, тонувший в трясине, которого Емельян лет пять назад видел через окно вагона в пустынных степях где-то за Бухарой. Поезд шел медленно над болотами и песками. Только одна голова животного оставалась еще над поверхностью предательского солончакового болота, но и она погружалась с неумолимой медлительной безнадежностью. Тяжесть вязкой, засасывающей гущи сковала движения всего уже затонувшего тела. Остановившиеся, еще живые глаза буйвола опустошенно в последний раз глядели на тянувшиеся вагоны, на небо; тоска обреченности охватила его, и последний вздох глухим, мертвяще тягучим криком рвался из горла, еще не залитого трясиной…
Баграмов не вспомнил этого одинокого тонущего быка — просто его самого охватила такая же тоска бессилия, которая вырвалась подобным реву того буйвола животным, отчаянным воплем.
Этот вопль, донесшийся будто со стороны до слуха Баграмова, был настолько нечеловеческим, что отрезвил его.
— Ты ранен, отец? — спросила участливо медсестра, тут же склонясь над ним.
Она осмотрела свежую рану, наложила повязку, сменила повязку также на голове.
В туманном, сумрачном дне Емельян утратил представление о времени. Да и было ли теперь какое-то время?!
Из лесу доносились отдельные выстрелы, разрывы гранат, короткие очереди автоматов и пулеметов. Изредка слышались нестройные крики «ура» — три-пять голосов. Это геройски гибли, не сдаваясь, храбрецы, столкнувшиеся с фашистской облавой…
Рота разведчиков под командой неприветливого курносого капитана, должно быть, все-таки раньше успела вырваться из этих мест и теперь, вероятно, миновала уже переправу.
Время шло в мучительном отчаянии под моросящим дождем. Пленные, приткнувшись друг к другу спинами и головами, старались забыться. В стороне от них немецкие часовые грелись около высоких трескучих костров из можжевельника и желтых еловых лап…
Емельян не заметил, когда осеннее белое солнце пробило туман…
Щеголеватые рыжие мальчишки в серебряных погонах, нахальные и веселые, с фотоаппаратами вертелись вокруг пленных, потупившихся бойцов.
Ответ машинально сорвался с языка Баграмова по-немецки, прежде чем отупевшая от несчастья мысль успела остановить его.
Емельян отрицательно качнул головой. От этого движения тупая боль разлилась в затылке, как от нового удара прикладом или кованым солдатским каблуком.
— О-о! Я сам говорру по-русски, — произнес немец, стараясь изобразить доброту всем выражением самодовольной, брюзгливой физиономии.