Баграмов наблюдал наивные «хитрые» уловки некоторых из них, которые останавливались как бы в какой-то задумчивости перед самой дверью, чтобы подождать, не обгонит ли кто-нибудь. Может быть, другой, обогнав, отворит тяжелую дверь, а он без затраты усилий успеет в нее проскользнуть…
«До чего же мы все ослабли! — думалось Емельяну. — Ведь это они берегут свои силы…»
Как-то раз, приближаясь к двери, Баграмов поймал и себя на стремлении так же «схитрить», задержаться, — тогда он рванулся к двери и, широко отворив ее, пропустил шедшего позади больного…
Заметив в себе робость к холоду, Баграмов старался не покрываться с головою шинелью и что ни утро преодолевал нежелание идти в заледеневшую умывалку.
Ему день за днем становилось легче шагать, и он стал выходить к окну в конце коридора уже раз пять в течение дня…
Там, за окном, был рабочий лагерь, где пленные твердо держались на ногах, могли ходить куда-то на работы, где-то хоть урывками общаться с советскими людьми, которые живут не за проволокой и по-своему, может быть, как-то борются, и через них рабочие команды хотя бы слышали что-то о том, что творится на фронте. Недаром оттуда, именно из рабочего лагеря, приходили и в лазарет такие вести, как весть о московском разгроме фашистов.
Ведь полная и глухая безвестность о родине — это было одно из страшнейших орудий казни, из нее рождались тоска и моральный упадок, которые приводили к безразличию и покорности. А этого и добивались фашисты. Они стремились достигнуть того, чтобы физический голод стал повелителем всех человеческих помыслов и поведения, когда мысль о куске хлеба становится единственной мыслью и люди живут лишь ожиданием часа кормежки, как пленные звери в зверинце…
«Нет, если уж подыхать, так на ходу, а не лежа на койке в ожидании черпака баланды!» — решил Баграмов.
Он вернулся к себе на койку, надел на себя все, что было возможно.
— Куды, Иваныч? — спросил сосед.
— На прогулку, во двор! — задорно ответил Баграмов, едва веря и сам, что ему хватит сил спуститься по лестнице.
И все-таки он сошел и стоял внизу, на снегу.
Какой это был удивительный воздух, какой голубой и сверкающий снег! И Баграмов почувствовал, что по щекам его и бороде катятся слезы…
Еще две недели — и казавшийся прежде неодолимым труд спуститься во двор, чтобы подышать свежим воздухом, Баграмов упорно осиливал дважды в день, несмотря на мороз. Поднимаясь обратно по каменной обледенелой лестнице, он радостно думал о том, что в нем сохранилась воля. И вот он сделал еще усилие и заставил себя работать…
Ох, каким невозможно тяжелым был первый день! Какой ужасающе тяжкой была рабочая ночь! Дрожали икры, колени, ступни налились свинцом, но упасть было нельзя.