Поэтому она так жадно впитывала теплые запахи, когда то, чужое, приближалось к ней. Она изо всех сил тянулась ему навстречу, стараясь сквозь боль хоть ненадолго вдохнуть и почувствовать запах жизни, которая продолжалась где-то там, наверху. Одновременно в ней просыпались чувства, почти исчезнувшие, и в первую очередь желание жить. Она изменилась, она словно стала чужой самой себе. Ей очень не хватало той девушки, которой она больше никогда не станет. Было очень горько это принять, но придется, если она хочет выжить.
Больше всего и чаще всего здесь, в этом темном одиночестве, ее донимала одна мысль — о малышке. Всю свою короткую жизнь — а жила ли она вообще? — она думала, что дочь — это обуза, и тяготилась ею с самого ее рождения. Но теперь, когда она, в общем-то, понимала, что ей осталось совсем недолго и на часах уже без пяти двенадцать, до нее дошло, что дочь была божьим даром, и она вспоминала ее мягкие ручки, то, как дочка обнимала ее. Большие глаза, всегда голодные, потому что она считала, что не может — а скорее, просто не хотела — дать дочери то, что ей было нужно. Сейчас они преследовали ее наяву. Она видела дочь необыкновенно ясно, до мельчайших деталей: все-все-все, вплоть до самой маленькой родинки, каждый волосок и даже завиток на шее, точно на том же месте, где и у нее самой. Она поклялась себе и поклялась Господу, что если каким-то чудом выберется из этой тюрьмы, то возместит своей малышке каждую потерянную секунду. Потерянную без материнской любви. Если…
— Ты не можешь появляться на людях в таком виде.
— Я ношу то, что мне нравится, а ты хоть обосрись.
Мелани посмотрела на своего папу, папа поглядел на нее. Лаялись они по хорошо знакомому обоим поводу: как много или, точнее сказать, как мало она надела на себя. Но вообще-то — и Мелани это признавала — на ней надето действительно не так уж и много, но ей это нравилось, она считала, что это клево, и все знакомые мочалки одевались точно так же. И ваще, ей уже типа семнадцать, она не какая-нибудь там мелкота и носит то, что хочет. Мелани с омерзением оглядела своего папашу, который, гавкая на нее, похоже, здорово разозлился: у него не только рожа покраснела, но и шея тоже. Весь запущенный какой-то, старый и облезлый. Антикварные шорты фирмы «Адидас», купленные лет пятнадцать назад, блестят и сверкают, как начищенные яйца. Сверху натянута какая-то хреновина вроде распашонки с короткими рукавами. Судя по всему, последние несколько лет папахен собирался рожать Геркулеса и потому пребывал в состоянии постоянной беременности. Как она знала из опыта, залетел папаша, сидя перед телевизором, подсыпая очередную порцию чипсов в мисочку размером с таз. И, судя по пуговкам на рубашонке, которые едва не отрывались, роды приближались.