Я очень счастлива. Мне хорошо.
Амбер Райз не придет утром — в записке будет написано, что он по неотложным делам вернулся на корабль. Я догадаюсь о правде, потому что обнаружу на подушке пятно крови. Но мне будет все равно. Мое сердце охватят горе и гнев. Ведь тем же утром я узнаю новость.
Страшную новость о моей Джейн.
Я знаю: есть что-то злобное в богах-созидателях — Разумных Звездах. Они, эти боги, могут смилостивиться, только если скалить зубы и отчаянно выгрызать милосердие прямо у них из глоток, если клясть их на чем свет стоит и расшибать руки о камень Саркофага. Но на последнее — биться в тяжелую крышку — поначалу даже не хватало сил: боль ран, нанесенных Мэчитехьо, отняла их. Я весь был — месиво крови и кишок, ссадин и насмешливых беглых царапин острого клинка. Вождь долго игрался со мной, как кот с мышью, прежде чем добить.
Туманно помню: потом меня несли куда-то воины и жрецы. Лес слился в сплошную зелень; иногда воспаленное сознание улавливало змеиное шипение, и тогда кто-то рядом падал замертво. Другие тут же его сменяли; к концу пути сменяться было некому. Я успел сосчитать: в Саркофаг меня опускали пятеро. Никого больше не уцелело.
— Ты восстанешь. — Так пообещал старый жрец, кто-то из приближенных отца, чье имя навеки похоронено в моей памяти.
— Мы заберем тебя, — ободряюще прошептал молодой воин, тогда еще мой друг, ныне тоже забытый, ведь он бросил меня во тьме.
— Не уходите, прошу, — едва шевелящимися губами взмолился я. Я уже понял: меня хоронят, хоронят зачем-то заживо. — Не надо! Лучше дайте мне умереть, ведь…
— Пожалуйста… — повторил я.
— Будь храбрым, — отозвался жрец.
Мягко. Вкрадчиво. Беспощадно. Ненавижу.
Когда я в последний раз простер в мольбе руку, крышку уже задвигали. Поначалу я кричал, срывая голос, потом провалился в забытье, потом царапал камень и снова тщетно звал хоть кого-нибудь. Становилось темнее, ночь наставала в мире и в Саркофаге. С тьмой пришел холод и принес первое осознание: раны перестают ныть, ощущение, что нутро вспорото, выпотрошено, а потом набито заново, уходит. Могила с уродливым ликом на крышке действительно пожирала боль. Но страх она лишь приумножала, страх сочился даже в сон.
Так — в ужасном исцелении — минуло немало. Немало, прежде чем в Лощину впервые вернулись, прежде чем крышку отодвинули, прежде чем я, как самому мне казалось, превратившийся в старика с выпирающими ребрами, смог подставить лицо дневному свету. Не было ничего слаще рези, с которой привыкали к этому свету глаза. Каким прекрасным казалось зеленое небо, каким нежным — ветер, каким звонким — гомон птиц, и даже змеиное шипение звучало сладостно.