Куда девались мои товарищи?
Я звал и кричал, охрип от крика, бесцельно блуждал во мгле метели, падал в снежные сугробы, натолкнулся на пару волков, спрятавшихся за зарослью молодых сосен. Они, по-видимому, испугались меня не меньше, чем я их. Нерешительно постояли, оскалив зубы и сверкая глазами, потом удалились. Измученный, я пополз назад к своему единственному убежищу. Забравшись туда, я с невероятными усилиями развел огонь. Мне удалось согреться и заснуть.
Вдруг меня кто-то хлопнул по плечу. Раздался громкий, радостный голос: «Черт побери, парень, неужто это ты!?»
Я открыл глаза и увидел над собою знакомое лицо. Я вскочил, закричал и обвил руками мощную фигуру Гуллисона. Он стал звать голландца. «Пайт, наш мальчишка нашелся, да при нем еще и мешок с припасами. Спустись-ка сюда! Не можешь, что ли?»
С грубоватой нежностью он погладил меня своей лапой по лицу, едва не переломил мне носа, потом стащил ко мне голландца. «Его дело плохо — шепнул он мне по-немецки. — На него навалился ствол, и думаю, что он… ну, словом!..»
Затем мы уселись, и пошли рассказы. Свет моего огня привлек их к моему логовищу. Они провели кошмарную ночь под открытым небом. Голландец слушал, молча, скорчившись. Иногда он хватался рукой за живот и со стоном нагибался вперед.
Оба они потеряли свою провизию. Мы зажарили кусок моего сала и поели. Голландец отказался от пищи. Потом мы немного поспали, а на рассвете убедились в том, что метель не улеглась, а, пожалуй, даже усилилась.
Гуллисон, к счастью не потерявший своего топора, целый день рубил дрова, разводил костер, перевязывал и лечил мою рану, кипятил чай для голландца, который отказывался от всего другого. Так просидели мы весь день и всю ночь, следующий день и следующую ночь, прислушиваясь к дикому завыванию бури, которой казалось не будет конца. Мы безнадежно вглядывались в хмурое мерцание дневного света, который под возраставшим снежным покровом скудно проникал в наше убежище.
Снег валил и валил, собирать сучья для костра становилось все труднее, провизия наша приходила к концу, нашему бедному товарищу становилось все хуже. Он не жаловался, целыми часами молчал и видно было, что он нестерпимо страдает.
На третью ночь мы сидели безмолвно, съежившись у костра. Голод и холод одолевали нас. Когда я шепотом спросил Гуллисона: «Что с голландцем, Гендрик?» — он ответил спокойно: «Давно умер. Ты бы лучше спал, парень!»
Меня охватила такая апатия, что соседство мертвеца не помешало бы мне заснуть. Но меня мучил холод, мне сводило руки и ноги. К этому присоединились страдания голода. Я кусал ремни своего мешка и судорожно шарил в нем, стараясь вытащить тайком жалкие остатки нашей общей провизии.
— Гендрик! — позвал я наконец.