— Хиггинс сел и продолжил, обращаясь в пространство: — Не верю, что мою девочку ждет другая жизнь. Не верю ни в какую другую жизнь, кроме одной-единственной, доставившей ей столько тягот и страданий. Не хочу допустить возможность, что печальные обстоятельства сложились случайно и могли бы измениться с дуновением ветра. Много раз думал, что не верю в Бога, но никогда, подобно многим, не говорил об этом вслух. Мог смеяться над чужими речами, чтобы показать свою храбрость, но потом опасливо озирался, чтобы понять, не слышал ли он меня, если существует. Сегодня, в глубоком горе, не хочу и не могу принимать ваши вопросы и ваши сомнения. Во всем безумном мире есть только одна вечная истина, а потому, правильно или ошибочно, буду за нее держаться. Хорошо тому, кто счастлив…
Маргарет, до сих пор не проронившая ни слова, встала и, коснувшись руки Хиггинса, произнесла:
— Николас, мы вовсе не собираемся ничего обсуждать: вы отца неправильно поняли. Мы верим точно так же, как верите вы. В такое горькое время, как сейчас, это единственное утешение.
Хиггинс повернулся и, пожав ей руку, смущенно смахнул слезы.
— Да, вы правы, так и есть! Но вы же знаете: она лежит дома мертвая, а я в страшной печали, вот сам и не знаю, что говорю. Похоже, чужие речи, когда-то показавшиеся умными и правильными, вдруг выскакивают помимо моей воли. Забастовка провалилась; вы знаете об этом, мисс? Шел домой в надежде на утешение, а по дороге узнал, что Бесси умерла. Да, умерла, и все. Но мне этого хватило.
Мистер Хейл высморкался и, пытаясь скрыть чувства, встал, снял со свечей нагар, потом пробормотал укоризненно:
— Он вовсе не скептик, Маргарет. Как ты могла такое сказать? Пожалуй, ему можно прочитать четырнадцатую главу Иова.
— Думаю, не сейчас, папа. А может, и вообще не стоит. Лучше давай попросим нашего гостя рассказать о забастовке и постараемся утешить, чего не успела бедная Бесси.
Хиггинс ответил на все их вопросы и дал произошедшему подробные разъяснения. Расчеты рабочих (так же как большинства хозяев) основывались на ложных предпосылках. Они надеялись на товарищей, словно те были машинами определенной мощности — не больше и не меньше, — и не допускали, что страсть и ненависть способны возобладать над разумом, как случилось с Бучером и другими бунтовщиками. Верили, что демонстрация ран подействует на посторонних точно так же, как эти раны (будь то воображаемые или настоящие) действовали на них самих. Все это стало причиной ревности и гнева по отношению к несчастным ирландским рабочим, согласившимся приехать и занять чужие места. Возмущение до некоторой степени сдерживалось презрением к «этим ирландцам»: по городу активно распространялись слухи об их невежестве и глупости, неспособности выполнять даже простейшую работу.